Как весьма точно подметил В. Я. Брюсов в статье "Испепеленный", в Т. Б. бой под Дубно... "написан не столько на основании изучения малороссийской старины, сколько под влиянием перевода Гнедича "Илиады". Одна из причин гибели Тараса Бульбы, возможно, заключается в том, что он в своей мести за Остапа перешел последнюю нравственную, христианскую грань, когда побуждает своих казаков уничтожать невинных младенцев: "Зажигал их Тарас вместе с алтарями... не внимали ничему жестокие казаки и, поднимая копьями с улиц младенцев их, кидали к ним же в пламя". Здесь заключено видимое противоречие в образах Тараса и его казаков. За православие они сражаются самыми варварскими, бесчеловечными методами, не щадя ни женщин, ни детей. Но противоречие это мнимое. На самом деле Бульба и его люди, как и герои "Илиады", находятся во власти языческой стихии, и именно с ней оказывается связано героическое начало Т. Б.
ТАРАСЕНКОВ Алексей Терентьевич(1816-1873), известный московский доктор, в 1852 г. - штаб-лекарь в Московской больнице для чернорабочих, а с 1858 г. главный врач Шереметевской больницы, близкий к А. П. Толстому и лечивший Гоголя в последние недели его жизни.
Т. оставил нам мемуары "Последние дни Н. В. Гоголя" (1857) - наиболее точное и полное описание болезни и кончины Гоголя. Там дан, в частности, портрет Гоголя: "Ходил Гоголь немного сгорбившись, руки в карманы, галстук просто подвязан, платье поношенное, волосы длинные, зачесанные так, что покрывали значительную часть лба и всегда одинаково; усы носил постоянно коротенькие, подстриженные; вообще видно было, что он мало заботился о своей внешней обстановке. Когда встречался, протягивал руку, жал довольно крепко, улыбался, говорил отчетливо, резко, и хотя не изыскано сладко, но фразы были правильные без поправки, слова всегда отчетливо выбранные". Причину последней болезни Гоголя Т. видел в строгом посте, приведшем в конце концов к практически полному отказу от пищи. Т. утверждал: "Переменять свойство и количество пищи Гоголь не мог без вреда для своего здоровья; по собственному его уверению, при постной пище он чувствовал себя слабым и нездоровым. "Нередко я начинал есть постное по постам, - говорил он мне, - но никогда не выдерживал: после нескольких дней пощения и всякий раз чувствовал себя дурно и убеждался, что мне нужна пища питательная". Не менее важным обстоятельством, приведшим к трагической развязке, Т. считал психическое состояние писателя в последние месяцы жизни: "От времени до времени в Гоголе обнаруживалась мрачная настроенность духа без всякого явственного повода. По непонятной причине он избегал встречи с известным доктором Ф. П. Гаазом. В ночь на новый 1852 год, выходя из своей комнаты наверх к гр. А. П. Толстому, он нечаянно встретил на пороге доктора, выходившего из комнат хозяина дома. Гааз ломанным русским языком старался сказать ему приветствие и, между прочим, думая выразить мысль одного писателя, сказал, что желает ему такого нового года, который даровал бы ему вечный год. Присутствовавшие заметили тут же, что эти слова произвели на Гоголя невыгодное влияние и как бы поселили в нем уныние. Хотя оно и было скоропреходящее, но служило зародышем тех предчувствий, которые впоследствии времени при других, более ярких впечатлениях приняли огромный размер". Т. свидетельствует: "В последние месяцы своей жизни Гоголь работал с любовью и рвением почти каждое утро до обеда (четырех часов), выходя со двора для прогулки только на четверть часа, и вскоре после обеда по большей части уходил опять заниматься в свою комнату. "Литургия" и "Мертвые души" были переписаны набело его собственною рукой, очень хорошим почерком. Он не отдавал своих сочинений для переписки в руки других: да и невозможно было бы писцу разобрать его рукописи по причине огромного числа перемарок. Впрочем, Гоголь любил сам переписывать, и переписывание так занимало его, что он иногда переписывал то, что можно было иметь печатное. У него были целые тетради (в осьмушку почтовой бумаги), где его рукой калиграфически были написаны большие выдержки из разных сочинений (значительная часть из этих тетрадей, например, с "Выбранными местами из творений св. отцов и учителей церкви", а также с другими подготовительными материалами, сохранились. - Б. С.). Второй том "Мертвых Душ" был прочтен им в Москве по главам в разных домах, но число слушателей было весьма ограничено, да и те обязывались не рассказывать о содержании слышанного до поры, до времени. "Литургия" была еще меньшему числу его знакомых известна, а о других своих сочинениях он упоминал только изредка. Читал он отлично: слушавшие его говорят, что не знают других подобных примеров. Простота, внятность, сила его произношения производили живое впечатление, а певучесть имела в себе нечто музыкальное, гармоническое. При чтении даже чужих произведений умел он с непостижимым искусством придавать вес и надлежащее значение каждому слову, так что ни одно из них не пропадало для слушающих. Жуковский по этому поводу сказал, что ему никогда так не нравились его собственные стихи, как после прочтения его Гоголем. И переписанные набело сочинения он все откладывал отдавать в цензуру, отзываясь тем, что желает еще исправить некоторые места, которые кажутся не вполне вразумительными. Впрочем, по его деятельности и распоряжениям можно было заключить, что у него многое уже окончательно готово". Но вдруг в состоянии Гоголя произошел перелом. Некоторые признаки неблагополучия были заметны уже во второй половине января 1852 г. Т. так описал один из дней, проведенных с Гоголем в то время: "Выйдя к обеду, Гоголь говорил, что зябнет, несмотря на то, что в комнате было +15°Р (по шкале Реомюра,т. е. около 19° по шкале Цельсия. - Б. С.). Пока не подали кушанье, он скоро ходил по обширной зале, потирая руки, почти не разговаривая; на ходьбе только приостанавливался перед столом, где были разложены книги, чтобы взглянуть на них. Перед обедом он выпил полынной водки, похвалил ее; потом с удовольствием закусывал и после того сделался пободрее, перестал ежиться; за обедом прилежно ел и стал разговорчивее. Не помню почему-то, я употребил в рассказе слово научный; он вдруг перестает есть, смотрит во все глаза на своего соседа и повторяет несколько раз сказанное мною слово: "Научный, научный, а мы все говорили "наукообразный": это неловко, то гораздо лучше". - Тогда я изумился, как может так сильно занимать его какое-нибудь слово; но впоследствии услышал, что он любил узнавать неизвестные ему слова и записывал их в особенные тетрадки, нарочно для того приготовленные. Таких тетрадок им исписано было много. Замечали, что он нередко, выйдя прогуляться перед обедом и не отойдя пяти шагов от дома, внезапно и быстро возвращался в свою комнату; там черкнет несколько слов в одной из этих тетрадок и опять пойдет из дома. После обеда Гоголь сидел в уголку дивана, смотрел на английскую иллюстрацию, все молчал, даже и на этот раз не слушал, что говорили кругом него, хотя разговор должен был его занимать: разрешались религиозные вопросы, говорили о церковных писателях, которых он любил. Слуга хозяина, у которого мы обедали, пришел проситься в театр. В этот вечер было два спектакля. Гоголь, знавший, что дают в этот день, спросил его: "Ты в который театр идешь?" - "В Большой, - отвечал тот, - смотреть "Аскольдову могилу". - "Ну, и прекрасно!" - прибавил Гоголь со смехом. Желая вызвать его на разговор литературный, я продолжал начатую речь о театре и, обратясь к нему, сказал, что я также пойду в театр, но в Малый: там дают "Женитьбу". "Не ходите сегодня, - перебил Гоголь, а вот я соберусь скоро, посмотрю прежде, как она идет, и, уладив, извещу вас". Разговор о театре завязался. Гоголь признался, что до сих пор не видел "Женитьбы". Он называл эту пьесу пустяками; но моряк Жевакин, по его мнению, должен быть смешнее всех. Гоголь стал оживляться. Зашла речь о "Провинциалке" И.С. Тургенева, пьесе, которой придавали тогда большое значение. "Что это за характер: просто кокетка, и больше ничего", - сказал он. Обрадовавшись, что Гоголь сделался разговорчивее, я старался, чтобы беседа не отклонилась от предметов литературных, и, между прочим, завел речь о "Записках сумасшедшего". Рассказав, что я постоянно наблюдаю психопатов и даже имею их подлинные записки, я пожелал от него узнать, не читал ли он подобных записок прежде, нежели написал это сочинение. Он отвечал: "Читал, но после". - Да как же вы так верно приблизились к естественности?" - спросил я его. "Это легко: стоит представить себе..." Я жаждал дальнейшего развития мысли, но, к прискорбью моему, подошел к нему слуга его и доложил ему о чем-то тихо. Гоголь вскочил и убежал вниз, к себе в комнаты, не окончив разговора. После я узнал, что к нему приезжал Живокини (сын), который в этот же вечер должен был в первый раз исполнять роль Анучкина. Живокини, вероятно, по совету Гоголя, выполнил эту роль проще, естественнее, нежели она была выполнена прежде, и главное - без кривляний и фарсов, т. е. так, как Гоголь желал, чтоб исполнялись и все, даже самые второстепенные роли. По всему видно было, что Гоголь в это время еще занят был и своими творениями, и всем житейским; а это случилось не более как за месяц до его смерти. В это время он перепечатывал прежние сочинения под собственным своим наблюдением, исправлял их, кое-что вставлял и сам держал корректуру, заказав единовременное печатание каждой части в особой типографии. Перед этим же временем он окончательно отделал и тщательно переписал свое заветное сочинение, которое было обрабатываемое им в продолжение почти 20 лет; наконец, после многих переделок, переписок, он остался им доволен, собирался печатать, придумал для него формат книги: маленький, в осьмушку, который очень любил, хотел сделать это сочинение народным, пустить в продажу по дешевой цене и без своего имени, единственно ради научения и пользы всех сословий. Это сочинение названо Литургиею... В эту же зиму приведен был к окончанию второй том "Мертвых Душ" и еще какие-то статьи, которые должны были войти в состав прежних четырех томов полного собрания. Напечатав предположенное, он собирался посвятить себя какому-то труду по части русской истории. Не любя раскрывать своих задушевных мыслей, особенно говорить о себе, как о сочинителе, тем более слушать себе похвалы, он в это последнее время в задушевной беседе объявил, однако, что доволен своими последними, приготовленными к печати трудами, в которых "слог трезвый, крупный, яркий, не такой, как был в прежних, уже изданных сочинениях, когда он вовсе не умел писать".