А в какой-то момент Гроссман и от себя прямо называет берлинское восстание 1953 и венгерское 1956, однако не сами по себе, а в ряду с варшавским гетто и Треблинкой и лишь как материал для теоретического вывода о стремлении человека к свободе. А дальше это стремление всё прорывается: вот и Штрум в 1942, правда в частном разговоре с доверенным академиком Чепыжиным, - но прямо подковыривает Сталина (III-25): "вот Хозяин всё крепил дружбу с немцами". Да Штрум, оказывается, мы и предположить того не могли, - уже годами с негодованием следит за чрезмерными славословиями Сталину. Так он давно всё понимает? нам это прежде не было сообщено. Вот и политически запачканный Даренский, публично заступаясь за пленного немца, кричит полковнику при солдатах: "мерзавец" (очень неправдоподобно). Четверо мало сознакомленных интеллигентов в тылу, в Казани, в 1942 же - пространно обсуждают расправы 1937 года, называя знаменитые заклятые имена (I-64). И ещё не раз обобщённо - обо всей затерроренной атмосфере 1937 (III-5, II-26). И даже бабушка Шапошникова, политически совершенно нейтральная весь 1-й том, занятая только работой и семьёй, теперь вспоминает и "традиции народовольческой семьи" своей, и 1937, и коллективизацию, и даже голод 1921. Тем безогляднее и внучка её, ещё школьница, ведёт политические разговоры со своим ухажёром-лейтенантом и даже напевает магаданскую песню зэков. Теперь встретим и упоминание о голоде 1932-33.

А вот уже - шагаем и к последнему: в разгар Сталинградской битвы раскручивание политического "дела" на одного из высших героев - Грекова (вот это - советская действительность, да!) и даже к общему заключению автора о сталинградском торжестве, что и после него "молчаливый спор между победившим народом и победившим государством продолжался" (III-17). Такое, правда, и в 1960 давалось не каждому. Жаль, что высказано это безо всякой связи с общим текстом, каким-то беглым вклинением, и - увы, не развито в книге более никак. И ещё к самому концу книги, отлично: "Сталин говорил: "братья и сёстры..." А когда немцев разбили - директору коттедж, без доклада не входить, а братья и сёстры в землянки" (III-60).

Но и во 2-м томе встретится иногда от автора то "всемирная реакция" (II-32), то вполне казённое: "дух советских войск был необычайно высок" (III-8); и прочтём довольно торжественную похвалу Сталину, что он ещё 3 июля 1941 "первым понял тайну перевоплощения войны" в нашу победу (III-56). И в возвышенном тоне восхищения думает Штрум о Сталине (III-42) после сталинского телефонного звонка, - таких строк тоже не напишешь без авторского к ним сочувствия. И несомненно с таким же соучастием автор разделяет романтическое любование Крымова нелепым торжественным заседанием 6 ноября 1942 в Сталинграде - "в нём было что-то напоминавшее революционные праздники старой России". Да и взволнованные воспоминания Крымова о смерти Ленина тоже выявляют авторское соучастие (II-39). Сам Гроссман несомненно сохраняет веру в Ленина. И свои прямые симпатии к Бухарину не пытается скрыть.

Таков - предел, которого Гроссман перейти не может.

И это же всё писалось - в расчёте (наивном) на публикацию в СССР. (Не оттого ли вклиняется и неубедительное: "Великий Сталин! Возможно, человек железной воли - самый безвольный из всех. Раб времени и обстоятельств".) Так что если "склочники" - то из райпрофсовета, а что-нибудь прямо в лоб коммунистической власти? - да Боже упаси. О генерале Власове - одно презрительное упоминание комкора Новикова (но ясно, что оно - и авторское, ибо кто в московской интеллигенции что-нибудь понимал о власовском движении даже и к 1960?). А дальше ещё неприкасаемее - один раз робчайшая догадка: "на что уж Ленин был умный, и тот не понял", - но сказано опять же этим отчаянным и обречённым Грековым (I-61). Да ещё маячит к концу тома, как монумент, несокрушимый меньшевик (венок автора памяти своего отца?) Дрелинг, вечный зэк.

Да после 1955-56 он уже был много наслышан о лагерях, то была пора "возвращений" из ГУЛага, - и теперь автор эпопеи, уже хотя б из добросовестности, если не соображений композиции, пытается посильно охватить и зарешётчатый мир. Теперь - глазам пассажиров вольного поезда открывается и эшелон с заключёнными (II-25). Теперь - отваживается автор и сам шагнуть в зону, описать её изнутри по приметам из рассказов вернувшихся. Для того выныривает глухо провалившийся в 1-м томе Абарчук, первый муж Людмилы Штрум, впрочем, коммунист-ортодокс, и в компанию к нему ещё сознательный коммунист Неумолимов, и ещё Абрам Рубин, из института Красной Профессуры (на льготном придурочьем посту фельдшера неправдоподобно прибедняется: "я низшая каста, неприкасаемый"), и ещё бывший чекист Магар, якобы тронутый поздним раскаянием об одном загубленном раскулаченном, и ещё другие интеллигенты - такие-то и возвращались тогда в московские круги. Автор старается реально изобразить лагерное утро (I-39, есть детали верные, есть неверные). В нескольких главах уплотнённо иллюстрирует наглость блатных (только зачем же власть уголовных над политическими Гроссман называет "новаторством национал-социализма"? - нет уж, от большевиков, ещё с 1918, не отбирайте!), а учёный демократ неправдоподобно отказывается встать при вертухайском обходе. Эти несколько подряд лагерных глав проходят как в сером тумане: будто похоже, а - деланно. Но за такую попытку не упрекнёшь автора: ведь он с не меньшей смелостью берётся описать и лагерь военнопленных в Германии - и по требованиям эпопеи и для более настойчивой цели: сопоставить наконец коммунизм с нацизмом. Верно поднимается он и до другого обобщения: что советский лагерь и советская воля отвечают "законам симметрии". (Видимо, Гроссмана как бы шатало в понимании будущности своей книги: он же писал её для советской публичности! - а заодно с тем хотелось быть и до конца правдивым.) Вместе со своим персонажем Крымовым вступает Гроссман и в Большую Лубянку, тоже собранную по рассказам. (Естественны и здесь некоторые ошибки в реалиях и в атмосфере: то подследственный сидит прямо через стол от следователя и его бумаг; то, измученный бессонницей, не жалеет ночи на захватывающий разговор с сокамерником, да и надзиратели, странно, не мешают им в этом.) Несколько раз пишет (ошибочно для 1942): "МГБ" вместо "НКВД"; а ужасающей 501-й стройке приписывает только 10 тысяч жертв...

Вероятно, с такими же поправками надо воспринимать и несколько глав о немецком концлагере. Что там действовало коммунистическое подполье - да, это подтверждается свидетелями. Невозможная в лагерях советских, такая организация иногда создавалась и держалась в немецких благодаря общей национальной спайке против немецких охранников, да и близорукости последних. Однако Гроссман преувеличивает, что размах подполья был сквозь все лагеря, чуть не на всю Германию, что проносили с завода в жилую зону детали гранат и автоматов (это - ещё могло быть), а "в блоках вели сборку" (это уже фантазия). Но что несомненно: да, иные коммунисты втирались в доверие к немецкой охране, устраивали своих в придурки, - и могли неугодных себе, то есть антикоммунистов, отправлять на расправу или в штрафные лагеря (как у Гроссмана и отправляют в Бухенвальд народного вожака Ершова).

Теперь-то - гораздо свободнее Гроссман и в военной теме; теперь прочтём и такое, о чём и помыслить нельзя было в 1-м томе. Как командир танкового корпуса Новиков самовольно (и рискуя всей карьерой и орденами) на 8 минут задерживает атаку, назначенную командующим фронта, - чтобы лучше успели подавить огневые средства противника и не было бы больших потерь у наших. (И характерно: Новикова-брата, введенного в 1-й том исключительно для иллюстрации самоотверженного социалистического труда, теперь автор совсем забывает, тот как провалился, в серьёзной книге он уже не нужен.) Теперь к прежней легендарности командарма Чуйкова - добавляется и ярая зависть его к другим генералам и мертвецкое пьянство, до провала в полынью. И командир роты всю водку, полученную на бойцов, тратит на собственные именины. И своя авиация бомбит своих. И шлют пехоту на неподавленные пулемёты. И уже не читаем тех пафосных фраз о великом народном единстве. (Нет, кое-что осталось.)