И казалось бы: написав вот такой добросовестный советский роман, поднявшись на такую вершину соцреализма и прославив Сталина - мог ли Гроссман ждать - и за что же? - удара от Сталина? Липкин пишет: Гроссман уверенно ждал себе Сталинской премии ещё за "Степана Кольчугина", ортодоксального (но не получил). А уж теперь-то?! Да в Союзе писателей прошло и восторженное обсуждение "Правого дела", уже возгласили его и "советским "Войной и миром"", и "энциклопедией советской жизни". И вдруг?? - по самому, кажется, добротному соцреалистическому роману пришёлся сокрушительный удар: статья (долдона Бубеннова) в "Правде", 13 февраля 1953. Да уж советская зубодробительная критика разве не найдёт, по чему ударить? Разумеется: "идейная слабость романа", "внеисторические реакционные взгляды", "извращённое толкование фашизма", "ни одного яркого живого образа коммуниста", "галерея мелких людей", нет ни одного "крупного, яркого типичного героя Сталинграда", который "поразил бы читателей богатством и красками своих чувств", вместо этого "мотивы обречённости и жертвенности в эпизодах боёв", а "где картины массового трудового героизма рабочих?" (как не замечает ни сталинградских заводов, ни уральских шахт). Похвалено только... изображение немецкой армии (именно за то, что оно карикатурно, по принятому шаблону...). А вот что: "ничем не примечательному Штруму" зачем отданы все рассуждения "вместо мыслей подлинных представителей народа"? (Уж тут - намёк на еврейство, для февраля 1953 весьма серьёзный. Видно, в месяцы "дела врачей" Сталину с руки было ударить по автору-еврею?) Удары продолжались и дальше: Шагинян в "Известиях" и верный барбос Фадеев. И - пришлось каяться Твардовскому за то, что напечатал в своём журнале. И - пришлось каяться Гроссману, не обминул и он. Да в эти недели он поставил подпись и под воззванием видных евреев, осуждавших "врачей-отравителей"4... Как пишет Липкин, ожидал и сам ареста. А Сталин возьми - и умри. И как теперь всем обтереться?

Для большой литературы уже и никакой переделкой спасти эту книгу нельзя. Сегодня - никто не станет её читать всерьёз. Повествование её в большой мере вялое (в первых двух частях); почти нет волнующих сцен, кроме названного боя за сталинградский вокзал, а выше того - безыскусственной, сердечной, ничем не просовеченной встречи майора Берёзкина с женой; увы, нет и лексической свежести. Однако, несмотря на всё это, книга имеет значительные достоинства и не сотрётся из литературы своей эпохи. Той войной - дышит она, спору нет. И в ней есть отличные пейзажи. Меткие и тонкие наблюдения - материальные и психологические. И большая работа над разнообразием наружностей столь многих персонажей. (Подробно обо всём этом - в "Приёмах эпопей".)

Можно себе представить, какое жгучее и быстрое раскаяние прогвоздило Гроссмана! Вот он согласился на эту постыдную подпись под письмом о врачах - а тут и Сталин сгинул, и развеялись "отравители". И остался роман "За правое дело", уже невыносимый самому автору натяжками и казённой ложью, - а ведь его из литературы и памяти людей не убрать?! (Пишет Липкин: в библиотеках за романом стояли очереди, был общественный восторг - так тем хуже, значит, входило в людское сознание, наслаивалось в нём.)

А замысел 2-го тома дилогии - у Гроссмана и тогда уже был, да кажется уже и начат, параллельно двухлетним усилиям "пробить" в печать 1-й. И теперь один только был исход для художественной совести: не отрекаться от 1-го тома (что и в хрущёвское время было бы губительно) - а во 2-м успеть нагнать и правду, да и ту малую хрущёвскую гласность, когда скрытые в 1-м язвы советской жизни выступили - нет, ещё не в печать, но в сознание людей и в их разговоры между собой.

Второй том будет писаться 8 лет, окончен будет в 1960 году - и, так никому и не известный, захвачен гебистами в 1961, - а впервые полностью опубликован только на Западе в 1980 (экземпляр, спасённый С. И. Липкиным). Так что вошёл он совсем в другую эпоху, с большим опозданием.

"Жизнь и судьба"

Как разительно исчезли все советские заклинания и формулы, перебранные выше! - и никто же не скажет, что это - от авторского прозрения в 50 лет? А чего Гроссман и вправду не знал и не чувствовал до 1953 - 1956, то он успел настичь в последние годы работы над 2-м томом и теперь уже со страстью это всё упущенное вонзал в ткань романа.

Теперь мы узнаём, что не только в гитлеровской Германии, но и у нас: взаимная подозрительность людей друг ко другу; стоит людям поговорить за стаканом чая - вот уже и подозрение. Да оказывается: советские люди живут и в ужасающей жилищной тесноте (шофёр открывает это благополучному Штруму), а в прописочном отделе милиции - гнёт и тирания. И какая непочтительность к святыням: "в засаленный боевой листок" боец может запросто завернуть кусок колбасы. А вот добросовестный директор Сталгрэса простоял на смертном посту всю осаду Сталинграда, ушёл за Волгу уже в день удавшегося нашего прорыва и все заслуги его под хвост, и сломали ему карьеру. (И прежде кристально положительный секретарь обкома Пряхин теперь отшатывается от пострадавшего.) Оказывается: и советские генералы могут быть вовсе и не блистательны достижениями, даже и в Сталинграде (III ч., гл. 7), - а поди-ка бы такое напиши при Сталине! Да даже осмеливается командир корпуса разговаривать со своим комиссаром о посадках 1937! (I-51). Вообще, теперь дерзает автор поднять глаза на неприкасаемую Номенклатуру - а видно, уж много думал о ней и на душе сильно накипело. С большой иронией показывает шайку одного из украинских обкомов партии, эвакуированного в Уфу (I-52, впрочем, как бы и корит их за низкое деревенское происхождение и заботливую любовь к собственным детям). А вот каковы, оказывается, жёны ответственных работников: в удобствах эвакуируемые волжским пароходом, они возмущённо протестуют против посадки на палубы того парохода ещё и отряда военных, едущих к бою. А молодые офицеры на расквартировках слышат прямо-таки откровенные воспоминания жителей "о сплошной коллективизации". И в деревне: "сколько ни работай, всё равно хлеб отберут". А эвакуированные, с голоду, воруют колхозное. Да вот и до самого Штрума добралась "Анкета анкет" - и как же справедливо он размышляет над ней о её липкости и когтистости. А вот и комиссара госпиталя "жучат", что он "недостаточно боролся с неверием в победу среди части раненых, с вражескими вылазками среди отсталой части раненых, враждебно настроенных к колхозному строю", - ах, где ж это было раньше? ах, сколько же правды стоит ещё позади этого! И сами-то похороны госпитальные - жестоко равнодушные. Но если гробы закапывает трудбатальон то из кого он набран? - не упомянуто.

Сам Гроссман - помнит ли, каков он был в 1-м томе? Теперь? - теперь он берётся упрекнуть Твардовского: "чем объяснить, что поэт, крестьянин от рождения, пишет с искренним чувством поэму, воспевающую кровавую пору страданий крестьянства"?

И собственно русская тема сравнительно с 1-м томом - во 2-м ещё отодвинута. Под конец книги благожелательно отмечено, что "девушки-сезонницы, работницы в тяжёлых цехах" - и в пыли, и в грязи "сохраняют сильную упрямую красоту, с которой тяжёлая жизнь ничего не может поделать". Так же к финалу отнесен возврат с фронта майора Берёзкина - ну, и русский развёрнутый пейзаж. Вот, пожалуй, и всё; остальное - иного знака. Завистник Штрума по институту, обнимая другого такого же: "А всё же самое главное, что мы с вами русские люди". Единственную весьма верную реплику о приниженности русских в собственной стране, что "во имя дружбы народов всегда мы жертвуем русскими людьми", Гроссман вставляет лукавому и хамоватому партийному бонзе Гетманову - из того нового (послекоминтерновского) поколения партийных выдвиженцев, кто "любили в себе своё русское нутро и по-русски говорили неправильно", сила их "в хитрости". (Как будто у интернационального поколения коммунистов хитрости было меньше, ой-ой!)

С какого-то (позднего) момента Гроссман - да не он же один! - вывел для себя моральную тождественность немецкого национал-социализма и советского коммунизма. И честно стремится дать новообретенный вывод как один из высших в своей книге. Но вынужден для того замаскироваться (впрочем, для советской публичности всё равно крайняя смелость): изложить эту тождественность в придуманном ночном разговоре оберштурмбаннфюрера Лисса с арестантом коминтерновцем Мостовским: "Мы смотрим в зеркало. Разве вы не узнаёте себя, свою волю в нас?" Вот, вас "победим, останемся без вас, одни против чужого мира", "наша победа - это ваша победа". И заставляет Мостовского ужаснуться: неужели в этой "полной змеиного яда" речи содержится какая-то правда? Но нет, конечно (для безопасности самого автора?): "наваждение длилось несколько секунд", "мысль обратилась в пыль".