Изменить стиль страницы

Сотион и его друзья застают гимнасий настолько изменившимся, будто они отсутствовали целый год. А ведь их несколько десятков человек и каждый в отдельности что-нибудь значит, и вот они стоят на спортивной площадке и чувствуют, как резко падает их значение, стадион, словно качающаяся доска, целиком склонился на сторону Иккоса. Патайк ударяет в ладоши:

- В первый же день, как только я увидел его с этой рыбой, я понял: с ним здесь хлопот не оберешься.

И пришлось им снова глядеть на все "тарентские причуды", на странный порядок тренировок, капризы с едой, подогреванием воды; на суетящегося возле него мальчика, многообразие и поспешность действий которого могли взбесить самого невозмутимого и уравновешенного человека. Выбившись из толпы, где он совсем еще недавно затерялся, Иккос теперь все время маячил у них перед глазами. Даже когда его не видно было, все равно ощущалось какое-то раздражающее щекотание на спине, и, обернувшись, обязательно натолкнешься на бесстрастный, внимательный его взгляд.

- Что он в нас видит? - раздражался Евтелид.

Сотион отвечал:

- Легкие, сердца, мускулы, сухожилия, кости, хрящи. Мне всегда кажется, что я прозрачен, когда он смотрит на меня.

- Но и к нему стоит приглядеться, - говорит Эфармост. - Вчера в тетрайоне я наблюдал его во время борьбы. Очень он мне понравился.

Иккос действительно вел себя как мастер и вместе с тем как растяпа. Он знал назубок все приемы, наизусть все их давние названия, определял их именами богов, героев, славных атлетов, ссылаясь на правила различных состязаний, и Евримен часто советовал ему написать об этих вещах книгу, не забавляться борьбою. Иккос почти всегда занимал оборонительную позицию, но у него бывали и поразительные моменты, глаз не успевал заметить того молниеносного движения, каким он умел высвободиться из самых железных объятий. Но в следующую минуту делался неловким, растерянным, не замечал предоставлявшейся ему простейшей возможности. "Он или слеп, или просто прикидывается?" - этого так и не удалось никогда окончательно выяснить.

Но самое ужасное было то, что гимнасий напоминал теперь павильон с зеркалами: поведение и жесты Иккоса повторялись на всех спортивных площадках с такой точностью, словно он сам множился без конца и только менял лица, юные, бородатые, светлые и смуглые. Удивляло равнодушие элленодиков. Разве не видят они, что творится? В каком гимнасии допустили бы такое? Все идет шиворот-навыворот. Атлеты запустили тренировки. Время от времени кто-нибудь пропадает, и отыскать его никто не может, лишь одному Евтелиду ведомо, куда бездельник запропал. Спартанец негодует. Упадок дисциплины возмущает его, воспитанный в духе коллективной, лагерной жизни, он восстает против новых порядков, которые воцаряются на спортивных площадках.

- Тебя Гисмон любит, - обращается он к Сотиону. - Скажи ему. Они все украдкой от него удирают во двор. Никто не выполняет и половины упражнений.

Но Сотион только пожимает плечами.

- Не лезь не в свои дела!

Их изводило время, его непостижимая сила, они каждый раз по-иному ощущали его воздействие. Просыпались чуть свет, и день погонял их в суматохе, к вечеру они появлялись у колодца запыхавшиеся, без сил, провожая взглядом угасающие лучи, словно это был последний солнечный закат. И месяцы, проведенные здесь, казались им на удивление короткими, но, с другой стороны, время, которое еще оставалось, хотя, в сущности, его становилось все меньше, почему-то разрасталось в обширное, необъятное пространство. Тогда их подхватывала, возбуждала уверенность, что все еще можно изменить, и они устремлялись навстречу каким-то неслыханным и спасительным переменам.

И просто невероятно: эти минуты тревоги и раздражения для "круга Сотиона" явились тем, чем был бы бунт стражи и гражданская война в осажденном городе. Призрак Иккоса выглядывал уже из-за каждого угла.

Скамандр по возможности проводил время в плетрионе.

- В конце концов, его для того и открыли, чтобы было где отдохнуть.

Данд поддерживал его:

- Я готовлюсь к диавлу и не понимаю, чего ради я должен выполнять все упражнения, словно мальчик в в палестре. Да и никто не заставляет меня этого делать.

Эфармост открыто заявлял:

- Сотион - ребенок. Ему нравится гонять целый день, когда палит солнце.

Меналк добавлял свое:

- У меня две-три схватки на дню, и я считаю, что этого достаточно. Айпит большего не требует. Сотиону хочется порезвиться, ну и пусть резвится. Разве здесь мало мальчишек?

Но на мальчишек Сотиону уже не приходилось рассчитывать. Тренеры, ослепленные способностями Иккоса, высиживали своих воспитанников, как заботливые наседки. Ни в одном гимнасии еще не повторялось так часто: "Не переутомляйся!", "Не бросай диск, тебе это не нужно", "Не прыгай после еды, жди, когда вызовут". И от рассвета до сумерек неустанно массировали их, так что многие потом с трудом двигались.

И все это казалось смешным и жалким. Их гладкие, преисполненные веры лица омрачались тенью сомнений, их изводило непонимание происходящего, им хотелось объяснить самим себе, но они не находили слов, за их неловкими жестами угадывалась душевная тревога.

Сотион был поражен тем, как близко принял он все это к сердцу. Несколько месяцев он вместе с ними жил, боролся, делил хлеб и надежду. Он не считал себя ни лучше, ни хуже других, просто мчал своей дорогой, параллельной той, которой бежали они. Лишь теперь выявилось, что его дорога шла по кругу, а все другие лучами сходились к ней. Предводитель? В этих стенах подобное слово теряло всякий смысл, никто не смел произносить его, никто никому не простил бы такого слова.

Единственное, что приближало к выявлению сокровенной тайны, - это было сердце. Теперь оно лежало как на ладони. Все самое ценное в них шло не от традиций, не от совместной увлеченности и даже не от жажды победы. Просто явилось общим волнением, неожиданным порывом, с которым никто бы не стал считаться. Усилия другого воспринимались как свои собственные, товарищ был предметом гордости, и этим человек становился богаче; нежность же, чувство, скорее разоружающее, оборачивалась источником силы, стойкости и отваги. Вот что составляло этот раскаленный круг, который их - десяток тел, подобных другим, - отделял от хаоса гимнасия.

И он, юноша Сотион, не имея никаких прав, чтобы руководить взрослыми, более зрелыми атлетами, оказался в самом центре круга, так как был наделен большим, чем у них, жаром.

Он в самом деле воодушевлял их, насыщал своей увлеченностью, зажигал радостью, черпал ее в каждом их триумфе. Если бы от своего времени они отсекли все те минуты, на которые он их вдохновил, то у них остались бы только беспросветные дни принуждения и долга. Не ограниченный никакой целью, непередаваемо свободный, он сиял, как чудом уцелевший осколок "золотого века", излучающий счастливую и беззаботную жизненную энергию. Он был воплощение самого духа этих игр, радостного служения богу, жертва которому это учащенный ритм сердца, напряженность мышц, истекающее потом тело, как алтарное жертвоприношение - музыка флейт, треск огня и кровь убитого животного.

Об этом никогда не говорилось, такие вещи были сами собой понятны, он выражал их каждым непроизвольным своим движением, без тени нарочитости и осторожности, он щедро раздавал себя, с неосознанным чувством неисчерпаемости своих юных сил, и совершенство, которого оп достиг, не было результатом осмысления, а просто благословением богов, ответивших взаимностью на такую чистую и искреннюю жертву. Любовь, которой его окружали и в которой они сами обретали высокое воодушевление, не была ничем иным, как только приятием их эллинскими душами того идеала, что привили им их отцы и деды.

И вдруг неуверенность разделила их. Появился человек, его все поднимали на смех, отвергали, но он утвердился в их среде, будто камень, застрявший в потоке. Все теперь раздвоилось, искривилось, забурлило мелкими водоворотами. Впервые в жизни Сотион, которому неведомо было другое состояние, кроме безмятежной ясности, его переполнявшей, почувствовал горечь внутреннего разлада. Иккос раздражал, волновал, тревожил. Появление этого друга детства подействовало на него так, будто на рубеже своего мира он обнаружил след чужой ступни.