Изменить стиль страницы

Вытирает кулачком слезки, тихо шепчет: “Давай”. Значит, пакет молока, на утро предназначенный, надо раскупоривать, дырявым оставлять? Мина! “Ну доешь кашку из кастрюльки, умоляю!” – “Нет!”

Сам бы доел – но в руках открытый уже пакет молока, криво писающий.

Швырнуть его, уйти? Или – остаться тут, пока памятник не поставят -

“пенсионер, писающий молоком”. Налил молока в омлет, пакет прислонил боком на полочку в дверце холодильника. Батя бредет. “Кушай омлет, отец!” – “Как? А творожной массы нет?” – “Творожной массы нет”.

Хорошо, что мы еще газом не отравлены – порой она газ включала, но забывала поджечь. Точней – в этот момент замечала, что позабыла спички купить. Уходила за спичками, но оказывалась совершенно в другом месте, причем надолго. А газ все шел. Так что на минном поле жили при ней, жизнью рискуя.

Утром – лезу в холодильник и вижу, что зыбкий пакет с молоком наклонился и вылился в тот отсек, где я хранил (в холодильнике положено) ленту для пишущей машинки: теперь она не черная, а белая у меня. Полпакета молока все-таки вытащил, спас. “Ну доешь, прошу тебя, эту кучку каши в кастрюльке. Видишь – молоко сейчас выльется!”

– “Нет!” Молоко в раковину выливаю. Вот так! “Обязательно, – дрожат ее губы, – утро со скандала надо начинать?” – “Но разве я это делаю?

Ты!” – “Я? – Глаза ее блещут гневом. – Я разве что-нибудь сказала тебе?” – “Ты – не сказала, ты – сделала!” – “Я вообще не делала ничего!”… Это верно. Может, это моя энергия созидания конфликт создает? И ежели на все плюнуть, махнуть рукой, все еще и успокоится? Нет. Отец скрипит половицами, успокоиться не дает. Его мощный силуэт нашу жизнь как-то еще поддерживает, расслабиться не дает. “Батя лютует” – эта фраза поддерживает меня. Но сам бы он хоть на что мобилизовался, чем бы помог! С трудом я приучил после ванной белье его на батарее подсушивать, мокрым в грязное не совать. Этого я добился, зато теперь любуюсь на батарее его кальсонами. Чтобы он, высушив, еще и убирал это – эта стадия безнадежной оказалась. Помню, задумал вчера перед сном: если хоть чуть постарается отец, уберет утром кальсоны с батареи – значит, выкрутимся общими стараниями… если нет – то нет. Нет. Стой и любуйся: белые флаги кальсон.

Теперь еще – кастрюльки. Музей ржавых наших бед. Сохранять, что ли, их как нашу память духовную? Или – выбросить? Если Нонна ушла – то и больную эту память, видно, выбросить надо? Уничтожить этот рассадник микробов нашей беды. И, пользуясь ее отсутствием, новую жизнь тут начать, чистую и блестящую, как новая эмалированная кастрюля?

Хорошо б. А пока надо отцовскую миску найти и вложить туда раритетную гречневую кашу, после чего, глядишь, освободится кастрюлька для молока, а там, глядишь, засияет и все остальное.

Курочка по зернышку клюет. Где же миска? Наверняка у отца в его хламе. Слышит наверняка, что я тут брякаю… Не принесет! Ему его величественные писания важнее. Это я только зачах на мелочах!

– Привет, отец. – Боюсь, что произнес это без особой душевности.

Миска, естественно, на его рабочем столе, с присохшими объедками.

Убрать, а тем более – вымыть ему в голову не приходит. Не его масштаб. Это – мой масштаб. Вокруг его лысого кумпола нимб сияет! С досадой поморщился, когда я потревожил его, поганую миску убирая.

Шваркнуть ее на пол, уйти?! Купить новую никелированную кастрюлю как знак новой, разумной жизни и гордо и одиноко отражаться в ней?

– …Пошли завтракать, – буркнул я. Унес его миску, сполоснул. Каши положил. Отец еще долго не появлялся – забыл, видимо, о моем приглашении среди своих трудов. Наконец, когда я уж отчаялся, зашаркали шаги его. Приближается! Ура.

…Ошибаешься! Щелкнула щеколда – надолго, наверняка в уборной закрылся. Раньше не мог? Хоть бы немножко учитывал семейные дела, мог бы вспомнить, что Нонна в больнице, что мне неплохо бы туда поспешить. Только по своему плану действует, даже в уборной. И там наверняка у него свои какие-то правила, свои мысли, может быть, даже исследования. Нам в его голове места нет. Наконец отщелкнулась щеколда уборной, но тут же захлопнулась дверь ванной. Исследования его продолжаются. Как всегда, почему-то долгое время, не включая кранов, стоит. Тишина там гнетущая! “Ну что он там делает, что?” -

Нонна в этот момент возмущенно шептала. Ее чувствами живу! Своих нет? Отец наконец пустил в ванной воду – шипение донеслось. И почти тут же резко вырубил – так, что трубы дрогнули. Да, страсти еще много в нем! Это только я от своих чувств отказался – времени нет.

Отец наконец явился, поприветствовал трелью в штанах, но сухо и кратко. Лютует батя.

Может, и мне можно теперь вкратце посетить “общественные места”? В туалет я на секунду зашел – и тут же вышел. Ведь можно же быстро, когда ждут тебя? Но ему не объяснишь – он привык напористо, неукротимо все делать – что в туалет ходить, что сорта выводить. В ванной особенно неукротимость свою он проявил: вся голубая поверхность сочно захаркана. Недавно как раз красил я ванну – батя по-своему ее украсил. Есть свежие поступления, а есть давнишние.

Свежие лучше! Трепещут под струей воды. Напор увеличиваешь, душ ближе подносишь – трепещут сильней, но не отцепляются. Стройно вытягиваются, почти до прозрачности, до не-существования… но не уносятся водой в слив. Цепко держатся темной головкой, кровавым сгустком. Разве рукою подковырнуть?.. А-а! Не любишь?.. Первый головастик умчался, за ним – второй. Но старые, крепко присохшие, и ногтем не отковырнуть! Просто не ванна, а какой-то музей. На умывальной раковине ее волосы, вычесанные, кружевами сплелись.

Смыть?.. А вдруг их не будет больше? Смыл. Постоял с бьющим душем в руке, как с пращой. Ну? Кто еще на меня? Душ закрыл. Все! Тихо, чисто, пусто во мне. Никаких страстей… в больницу пойду страсти набираться… Набрался! Тут же зазвонил телефон:

– Попов?

Мне-то казалось, что я – Валерий Георгиевич уже… Нет!

– Попов? Вы почему молчите? – Голос женский, но грубый, напористый.

– Слушаю вас! – бодро ответил. Вот и прилив сил. А то – еле ползал!

– Утихомирь женку свою – а то мы утихомирим ее!

Странно, что мне звонят, ведь они профессионалы?

– Ну… как-то вы успокойте ее!

– Это мы можем, – голос торжествовал, – видел в коридоре у нас кроватку с ремнями?

Представил ее в ремнях.

– Прошу вас – ничего с ней не делайте! Я приеду сейчас!

– Когда?

Чувствуется – не терпится им ее распять! Хочется им от своей тяжелой службы хотя бы какое-то моральное удовлетворение иметь… Хотя

“моральным” это трудно назвать.

– Буду… через десять минут!

Это, конечно, невероятно… Но лишь невероятные усилия ее и могут спасти. Мечты о новой, чистой жизни, как кастрюля сияющей, выкинь и забудь. Не даст Нонна!

И вдруг ее голосок:

– Венчик! Спаси меня! Они у меня украли все деньги!

Господи! Куда я ее отдал? Решил, называется, проблему!

– Ты ей деньги давал?

Неприятный вопрос. И по тону, и по смыслу. Денег я ей, конечно, не давал, опасно это… но и участвовать в этом издевательстве над ней

– не намерен.

– Прошу вас – не делайте с ней ничего! Я сейчас приеду.

– А нам пока что тут делать с ней? Она, слышишь, двери разносит!

Действительно – грохот какой-то. Неужели это она? Да – далеко зашло дело. Неужто сами они, трусливая мысль мелькнула, не могут справиться, обязательно душу мне рвать? Они ведь специалисты!..

Они-то справятся!.. но что оставят тебе?

– …Через десять минут! – бросил трубку. Время пошло. По комнатам заметался, одежку хватая. Вот и силы пришли: через полгорода взялся промчаться за десять минут. Вот только на чем, интересно? На крыльях любви?

На бегу на батю наткнулся: прочно стоял, коридор загораживал.

– Слушай… – сморщился…

Ну?

– Ты обещал меня сегодня к зубному свести!

– М-м-м.. К зубному? Завтра – хорошо?

Сдвинул его, побежал. На самом деле я уже где-то в районе Лавры должен находиться! Батя обиделся. И так уже стонет душа: ничего хорошего нельзя сделать, не сделав плохого… додумать эту блистательную мысль некогда, не до мыслей сейчас.