Он разорвал ворот не совсем чистой рубахи. Огромная фальшивая бриллиантовая запонка отлетела под ботфорты гвардейцев.

— Ура! — гаркнули господа офицеры, на сей раз уже без Антиоха.

То были голоса мужей… мальчики свое откричали.

Мишка Бутурлин тут же, за карточным столом, обрисовал, как следует всем поступать и действовать. По первому же сигналу о кончине государя надлежало немедленно поднять под ружье преображенцев и семеновцев.

— Сигнал, господа, дадут вам светлейший и граф Толстой. Полки ко дворцу поведу я сам. Промедление смерти подобно!

Господа офицеры стали быстро расходиться по гвардейским казармам. Дежурить в кордегардии и охранять петербургских обывателей от воров остался один фендрик Антиох Кантемир.

Отвесив почтительный поклон старому князю, Никита попятился к выходу. Князь, как он и рассчитывал, не провожал. Старик на старомосковский манир был спесив и провожал до дверей только равных.

Случай был нечаянный. Никита нырнул в маленький темный коридор. Замер, прислушиваясь. Где-то играли на клавесинах. Потом проскользнул за двери и лицом к лицу столкнулся с гневным греческим ликом Христа-пантократа. «Батюшки! Да это княжеская молельня». Машинально перекрестился. И дальше, дальше на сладкие звуки пасторали. Княжеский кабинет, крестовая, танцзал, по скрипящему паркету мимо картин и мебели на теплую женскую половину. При быстрых шагах позвякивала тонкая посуда в зеркальных поставах.

Спальня была новоманирная. Посреди — огромная кровать на точеных ножках с балясами. Красная камка с подзором, как у славных мастеров Возрождения. Живые цветы. И в углу клавесин и Мари. Маленькая, хрупкая, перетянутая в поясе. Ничего не соображая, подошел неслышно. Закрыл ей глаза руками. Мари вздрогнула. Сквозь пальцы в туалетном зеркальце увидела его лицо — взволнованное, смешное. Ласково отвела руки. А он уже целовал плечи, глаза, рот. Когда опомнился, увидел, что она неслышно смеется. Но все же спросил:

— Ждали? Показал записочку.

— Да, конечно.

Ее интересует, как во дворце, как тот, Великий.

— И все?

— Все!

Ну хорошо же!

Рассказал, что Петр бредил, ему было душно, кричал: «Откройте окно!» Звал людей… Успел написать; «Отдайте все…» — и не кончил, впал в полное беспамятство. А вокруг была мышиная суета, интриги. Даже по его части. Вызвали, к примеру, Луи Каравакка. Хотели его подменить. Ведь завещания царского по-прежнему нет.

— Какие могли прийти к нему люди? Там ведь одни рабы! — Мари сказала жестоко, презрительно.

Он не вынес, переспросил:

— А я?

— Ну, вы иное… Вы российский Тициан… — усмехнулась она.

И вся была лукавая, закутанная в тонкие муслимские ткани, брюссельские кружева. Из кружев, точно из пены морской, выступала бледно-розовая грудь, и от этого бесстыдства, казалось, покрылись румняцем щеки, но то была игра света. От ее смеха пересохло в горле, сказал заплетающимся языком:

— А вы — вы маленькая российская Венера!

Под картиной, изображающей богиню любви, полагалось помещать соответствующее двустишие:

Всеми силами гони Купидоново сладострастие. Иначе твоей слепой душой овладеет Венера.

Схватил ее, поднял на сильных руках, понес к кровати.

Сей сюжет Ватто — отплытие на остров любви.

Когда утром прощались, Мари, кутаясь в шаль, была точно больная. И вдруг зло, как оса, ужалила: вовсе и не любит она его, а так… Он сразу даже и не понял — стоял высокий, в плаще, при шпаге и совершенно беззащитный.

— Да, так! — Мари усмехнулась насмешливо, уголками губ, как научилась там, в Версале. — Не люблю, и все тут. Ведь умная девушка всегда имеет много любовников и никакой любви. И потом, дядюшка и отец выбрали уже нового знатного жениха… Да вам он отменно известен: Серж Строганов, старый парижский знакомец… А подружка Катиш будет не в обиде. У нее новый верный женишок на примете.

Никита не успел опомниться, как захлопнулась дверь. Не барабанить же, поднимать шум, бесчестить. Уныло побрел вдоль канала. В черную воду падал свинцовый петербургский снег, от которого бывают жестокие мигрени.

А Мари плакала. Уронила головку на клавесин и ревела совсем по-бабьи, забыв, что она французская маркиза и что ей надобно гордиться, что ее скоро просватают за первейшего богача России, барона Строганова. Просто над первой любовью женщинам всегда хочется поплакать. Ведь она единственная — первая любовь.

— Азов и флот стоили России миллион ефимков, и все утрачено в несчастном прутском походе, в Персии мы увязли в трясине бесконечной войны, и снова нужны деньги, деньги, деньги… А откуда их взять — деньги? У мужика с поротой задницей недоимков накопилось за многие годы, а платить нечем. Податное население в стране за годы Северной войны совсем перестало расти, а людишек во всех губерниях через каждый год губит неурожай, и что прикажешь делать тут, Миша? — князь Дмитрий ходил по своему министерскому кабинету, яко тигр в клетке.

Здесь, на службе, братец совсем другой человек, подумалось младшему Голицыну, — быстрый, деловой, жесткий, совсем не похожий на того мечтателя-политика, каким он был у себя дома под иконой святого Филиппа Колычева.

— Купечество наше задушено мелочной опекой и строгим регламентом, по коему вся иноземная торговля сведена в Петербург, Архангельск гибнет. А меж тем сам государь говорил, что торговля — верховная обладательница судьбы государства! Дворянству из-за беспрерывной службы недосуг заняться устройством своего хозяйства, а государству нужны деньги, деньги и опять деньги. Для армии, флота, двора. У меня вот дебит, а вот кредит! — киязь Дмитрий постучал пальцами по толстым бухгалтерским книгам. — Италианская бухгалтерия… И выходит, что уже многие годы расходы у нас выше доходов, и рубль весит все меньше и меньше. Так ведь, Фик?

Он обращался к сидевшему за конторкой помощнику для подтверждения своих мыслей. Ведь в руках Фика и была вся двойная бухгалтерия империи.

— И где же выход из сего тупика? — осторожно спросил младший Голицын.

Спросил осторожно, потому как и его Южная армия уже несколько месяцев не получала жалования и фельдмаршал в такую рань заехал в камер-коллегию не токмо для родственного свидания, но и в надежде, что братец выдаст из казны некие суммы для Южной армии. Князь Дмитрий, однако же, сей намек словно и не заметил, рубанул решительно:

— Мы сейчас, Михайло, до такого градуса дошли, что имеем один выход — увольнение! Увольнение коммерции от регламента, увольнение дворянства от обязательной службы, увольнение мужика от недоимок! Нам путь мошенника Джона Лоу, в одночасье поправившего французские финансы при дюке Орлеанском, не гож и опасен, нас спасет только общее увольнение. А начать его легче всего при царе-малолетке, коим бы управлял совет государственных людей. Ты думаешь, я за Петра II потому стою, что он прямой потомок царевича Алексея? Знавал я оного Алексея — божий угодник был, не боле. А на нашей грешной земле одними божьими делами не проживешь. Кормиться самим надо и народ кормить. Путь я тут один вижу — увольнение. И Петр II, пока малолеток, для сих свершений самая подходящая фигура! А Катька…

Старый Голицын подошел к высокому окну, мелкозастекленному на голландский манир, как все стекла здания двенадцати коллегий, воззрился на пустынный солдатский плац, доходивший до самой кунсткамеры. По случаю государевой болезни все воинские экзерциции были отменены, и огромный плац поражал своей наготой и пустынностью.

Катька! Ему вспомнилось, как он, единственный из всех сановников, возражал противу запоздалой коронации безродной солдатской женки. Но Катька и Меншиков окрутили-таки царя-камрада. Его же, Гедиминови-ча, упекли для начала в Петропавловскую фортецию, а когда смирился и стих, заставили нести при венчании шлейф катькиной императорской мантии. Горькие и страшные воспоминания! И, обернувшись к младшему брату, не проговорил, пролаял жестко:

— Сия Катька — кунсткамера на троне! А катькиному слову цена всем ведома — солдатский алтын за один поцелуй! При оной всеми делами будет вершить Ментиков да голштинцы! Посему и взываю к государственным мужам, дабы пресечь беззаконие, посадить царем мальчонку Петра по старинному обычаю.