Выходило так, что при нынешних конъюнктурах восточный образец государственности (китайский или султанский) великий государь и отец отечества Петр Алексеевич надежно похерил. Но Голицын мечтал отвернуться и от образца цезарского. За образец Россия должна была взять сама себя и исходить в развитии из своих старых обычаев и палат. Те обычаи и палаты были, на его взгляд, токмо аристократические. Гости согласно кивали напудренными париками.

Намечалось полное правление родовой знати. Благодаря купленной родословной и Строгановы были ныне не из последних. Барон апробировал сию мысль с удовольствием. Он даже засмеялся радостно, но под взглядами важных стариков смутился, достал батистовый платочек и начал с мнимой небрежностью обмахиваться. В гостиной приторно запахло амброй.

Президент юстиц-коллегии граф Матвеев чихнул (какие у этого вертопраха духи? Должно быть, из Парижа).

Князь Дмитрий меж тем разгорячился, еще раз ударил сухоньким кулачком. Несколько свеч потухло. В полумраке и речи стали тревожные, опасные — о престолонаследстве, словно великий государь уже скончался.

— Единым наследником престола я почитаю сына царевича Алексея Петра II! — старый Голицын выразился прямо, открыто.

Гости онемели от его смелости. Имя сына несчастного царевича Алексея всуе никогда не упоминалось. И то, что господин действительный тайный советник и президент камер-коллегии позволил себе назвать его в качестве престолонаследника, говорило о круговороте времен более, чем диагнозы царских лейб-медиков.

Слышно было, как потрескивают свечи. Стучался в окна сильный западный ветер. Ветер солоноватый, пахший морями, дальними большими городами и чужой, сытой, уютной заморской жизнью. Но ветер обдувал токмо Санкт-Петербург. А за чухонскими болотами на тысячи верст были разбросаны покосившиеся черно-белые деревни. Над ними стоял лютый мороз. Оттепель была лишь в Санкт-Петербурге. А Петербург — еще не Россия.

Строганов закрыл глаза, вспомнил, как еще полгода назад жил в веселом, беспечном Париже, откуда дует дразнящий ветер, и в эти вечерние часы, перед очередным балом, парикмахер мыл ему волосы, заплетал и пудрил косу, а еще через час он уже плыл в менуэте с герцогиней Беррийской. Голоса доносились до задремавшего барона сонным журчанием. «И о чем это они? О чем беседуют эти важные старики? Ах да, о большой политике! Но ведь политика — игра законных монархов. И неужто сии библейские старцы не понимают, что в жизни есть не токмо политические интриги, дела и войны. В жизни есть и наслаждения». Чувственная нижняя губа барона отвисла — он точно наяву увидел сахарные лебединые плечи Мари: «А ведь плутовка все еще хороша… И коль расстроится моя помолвка с Катиш, можно переменить фронт. Конечно, есть этот мазилка. Ну да его легко отставить. А старика уговорим: пригласил же он меня на столь секретный совет».

— Самодержавие есть судьба России! — Сочный диакоиовский голос разбудил барона.

Говоривший — тучный, высокий, только что вошедший господин в градетуровом камзоле, поглаживая окладистую, мокрую еще с улицы бороду. Барон не знал переодетого монаха. Впрочем, он многих тут не знал и постоянно обращался к толстенькому маленькому немчику, господину Фику, своему сослуживцу по камер-коллегии.

— Кто таков? — переспросил немчик быстрым шепотом и усмехнулся: — Елезар, Елисей, Самуил, Феофан — его имена. Сей господин был униатом, католиком, может, и протестантом. Учился в Польше и у иезуитов в Риме. Ныне архиепископ Псковский — Феофан Прокопович.

Помесь лисицы и волка. Очень опасен. Ваш дядюшка старается перетянуть его в нашу партию.

— Вы, Прокспович, не русский человек. А пришлые люди всегда лучше знают, в чем судьба России. Посему ваша правда: самодержавие — судьба России! — Этот-то тонкий пронзительный голосок барон узнал сразу.

Василий Лукич Долгорукий сидел послом в Париже и Копенгагене, почитай, двадцать лет, а вот, поди же, и он поспешил к развязке. Было одно непонятно — смеется ли он над монахом или говорит искренне. Таков уж он был — лукавый и злоязычный.

— Судьба… Судьба России… — Узкое иконописное лицо Голицына подергивалось.

Казалось, еще минута, и старик начнет кричать от душившего его гнева. Но он совладал с собой — улыбнулся любезно. Любезные улыбки получались у князя Дмитрия с трудом.

— Судьба — бурная река, господа. Но человек давно научился строить отводные каналы. Я не токмо потому хочу царевича Петра, что он сын Алексея и прирожденный российский государь, я хочу его потому, что при сем малолетке самодержавие можно обставить приличнейшими узаконениями и содержать российское дворянство в должной консидерации.

«Правду говорят, что старый Голицын — самый разумный человек б России». — Барону уже грезились золотые дворянские вольности.

Из старинных настенных часов выскочила кукушка, прокуковала, после чего хитрый механизм исполнил «Коль славен наш господь в Сионе».

— Ограничение самодержавия!? Но это же новая великая смута! — Толстые щеки Феофана затряслись от гнева.

Барону сей спор напоминал качели — нехитрое деревенское развлечение: и на той, и на другой стороне была правда. Дворянские вольвости нужны, ох как нужны, но смуту ведь несет и страшный мужицкий бунт! Нет, коли князь Дмитрий и метит в Вильгельмы Оранские, то пусть идет один по этой опасной и неведомой тропе. Ему, барону Строганову, с ним не по пути.

В гостинной тем временем поднялся шум, точно в сумерках над напудренными париками пролетел красный мужицкий петух. Почтенные старцы кричали так громко, что в двери проснулась голова дворецкого.

— Виват императору Петру Второму! — Толстый, раздобревший на воеводских харчах князь Лыков, известный глупостью и древностью своего рода, перекрывал все голоса. — Виват императору Петру Второму!

— Предок твой, князь Михайло Репнин, восхотел потерпеть гнев Грозного Иоанна, нежели сопутствовать ему в жестоких казнях и мучительствах. — Голицын загнал в угол президента военной коллегии смирного и тихого Аникиту Репнина и только что ее обрывал пуговицы на его камзоле.

Аникита Иванович отдувался, пыхтел — страшно было вот так, самому, принимать политические решения. В душе он всегда был простой солдат.

— Виват императору Петру Второму! — Князя Лыкова мог хватить удар, столь усиленно отстаивал он права первородства.

— Важна толико единая часть народа — благородное российкое шляхетство! — дятлом твердил Василий Лукич Долгорукий полуглухому Матвееву.

— Чтобы как в Англии аль в Голландии! — Матвеев, сей глава российской юстиции, несколько лет был послом ь Лондоне и Амстердаме и один из немногих знал страшное слово «конституция».

Шум нарастал волнами, то переходя на старческий шепоток, то снова поднимаясь почти до уличных криков:

— Виват императору Петру Второму! Успокоившийся уже Феофан взирал на багрового от натуги князя Лыкова с явной усмешкой.

Хитрый иеромонах колебался, взять ли ему сторону этих воспрянувших духом старобоярских аристократов или остаться верным партизаном Меншикова. Единственной силой в этой старой партии был молчаливый офицер в узком голубом семеновском мундире. Все еще мнят, что князь Михайло Голицын пребывает на винтер-квартирах Южной армии. А он уже здесь! Да, правду говорят, что сей герой России — послушное орудие в руках своего брата. А у сего героя меж тем только на Украине 60 тысяч отборного войска. Да и в гвардии Михаилу Голицына любят не меньше, чем светлейшего князя Меншикова; всем памятно, как деньги, получение от государя за покорение Финляндии, он потратил на солдатскую обувь. Сие был мудрый ход. И придумал его, конечно, не простодушный герой Гренгама, а его старший братец. Сей новоявленный Брут! Феофан Прокопович хорошо знал князя Дмитрия еще по Киеву, и потому не удивлялся его речам. «Свобода есть единственный способ, посредством которого может держаться правда!» — говорит так жарко, что и не подумаешь, как сей свободолюб железной рукой держал за горло Украину, пока шла нескончаемая шведская война. Но, конечно, в одном он прав, когда вещает: