- И ты не знаешь, кто муж?

- Я не могу решить, кто. Но мне это не важно. Я - мать. Я справлюсь, и государство мне поможет, а мораль... Я не знаю, что такое мораль, меня разучили это понимать. Или у меня есть своя мораль. Я отвечаю только за себя и собою. Почему отдаваться - не морально? - я делаю, что я хочу, и я ни перед кем не обязываюсь. Муж? - я его ничем не хочу обязывать, мужья хороши только тогда, когда они нужны мне и когда они ничем не обременены. Мне он не нужен в ночных туфлях и чтобы родить. Люди мне помогут, - я верю в людей. Люди любят гордых и тех, кто не отягощает их. И государство поможет. Я сходилась с теми, кто мне нравился, потому что мне нравилось. У меня будет сын или дочь. Теперь я никому не отдаюсь, мне не нужно. Вчера я напилась пьяной, последний раз. Я говорю с тобою, как думаю. Мне противно, что я вчера была пьяна. Но - вот ребенку, быть-может, нужен будет отец. Ты ушел от отца, - и я без отца родилась и никогда о нем не слышала ничего, кроме гадости, в детстве мне это было обидно и я сердилась на мать. И все-же я решила не делать аборта, вся моя утроба полна ребенком. Это даже большая радость, чем... Я сильная и молодая.

Аким не мог собрать мыслей. Перед глазами на полу лежали дорожки из лоскутьев, путины бедности и мещанства. Клавдия была покойна, красива, сильна, очень здоровая и очень красивая. За окнами моросил дождь. Аким-коммунист - хотел знать, что идет новый быт, - быт был древен. Но мораль Клавдии для него была - и необыкновенна, и нова, - и не правильна-ли она, если так воспринимает Клавдия?

Аким сказал:

- Роди.

Клавдия прислонилась к нему, положила голову к нему на плечо, подобрала ноги, стала уютной и слабой.

- Я очень физиологична, - сказала она. - Я люблю есть, люблю мыться, люблю заниматься гимнастикой, люблю, когда Шарик, наша собака, лижет мне руки и ноги. Мне приятно царапать до крови мои колени... А жизнь - она большая, она кругом, я не разбираюсь в ней, я не разбираюсь в революции, но я верю им, и жизни, и солнышку, и революции, и я спокойна. Я понимаю только то, что касается меня. Остальное мне даже неинтересно.

По половику к дивану прошел кот и привычно прыгнул на колени Клавдии. За окнами стемнело. За стеной загорелась лампа и зашила машинка. В темноту пришел мир.

Вечером Аким ходил к дяде Ивану, переименовавшему себя из Скудрина в Ожогова. Охло-мон Ожогов вышел к племяннику из печи. Потому-что вокруг кирпичных заводов разворачивают землю, а крыши кирпичных сараев низки и длинны, - кирпичные заводы всегда похожи на места разрушения и таинственности. Охломон был пьян. С ним нельзя было разговаривать, - но он был очень рад, очень счастлив, что к нему пришел племянник. Охломон с трудом держался на ногах и дрожал собачьей дрожью.

Охломон повел племянника под навес кирпичного сарая.

- Пришел, пришел, - шептал он, прижимая дрожащие руки к дрожащей груди.

Он посадил племянника на тачку, опрокинув ее вверх дном.

- Выгнали? - спросил он радостно.

- Откуда? - переспросил Аким.

- Из партии, - сказал Иван Карпович.

- Нет.

- Нет? не выгнали? - переспросил Иван и в голосе его возникла печаль, но кончил он бодро: - ну, не сейчас, так потом выгонят, всех ленинцев и троцкистов выгонят!

Дальше Иван Карпович бредил - в бреду рассказывал о своей коммуне, о том, как был первым председателем исполкома, какие были те годы и как они погибли, грозные годы, как потом прогнали его из революции и ходит он теперь по людям, чтобы заставлять их плакать, помнить, любить, - он опять рассказывал о своей коммуне, о ее равенстве и братстве, - он утверждал, что коммунизм, есть первым делом любовь, напряженное внимание человека к человеку, дружество, содружество, соработа, - коммунизм есть отказ от вещей и для коммунизма истинного первым делом должны быть любовь, уважение к человеку и - люди. Аккуратненький старичишка дрожал на ветру, перебирая худыми, тоже дрожащими руками, ворот пиджака. Двор кирпичного завода утверждал разрушение. Инженер Аким Скудрин был плотью от плоти Ивана Ожогова.- ...Нищие, побироши, провидоши, волочебники, лазари, странники, убогие, калики, пророки, юродивые - это все крендели быта святой Руси, канувшей в вечность, нищие на святой Руси, юродивые святой Руси христа ради. Эти крендели были красою быта, христовою братией, молъцами за мир. - Перед инженером Акимом был - нищий побироша, юродивый лазарь - юродивый советской Руси справедливости ради, молец за мир и коммунизм. Дядя Иван был, должно быть шизофрени-ком, у него был свой пунктик: он ходил по городу, он приходил к знакомым и незнакомым и он просил их плакать, - он говорил пламенные и сумасшедшие речи о коммунизме, и на базарах многие плакали от его речей, он ходил по учреждениям, и сплетничали в городе, будто некоторые вожди мазали тогда луком глаза, чтобы через охломонов снискать себе в городе необходимую им городскую популярность. Иван боялся церквей, и он клял попов, не боясь их. Лозунги Ивана были самыми левыми в городе. В городе чтили Ивана, как приучились на Руси столетьями чтить юроди-вых, тех, устами которых глаголует правда и которые ради правды готовы итти умирать. Иван пил, разрушаясь алкоголем. Он собрал вокруг себя таких-же, как он, выкинутых революцией, но революцией созданных. Они нашли себе место в подземелии, у них был подлинный коммунизм, братство, равенство, дружба - и у них у каждого была своя сумасшедшесть: один имел пунктиком переписку с пролетариями Марса, - другой предлагал выловить всю взрослую рыбу в Волге и строить на Волге железные мосты, чтобы рыбою расплачиваться за эти мосты, - третий мечтал провести в городе трамвай.

- Плачь! - сказал Иван.

Аким не сразу понял Ивана, отрываясь от своих мыслей.

- Что ты говоришь? - спросил он.

- Плачь, Аким, плачь, сию-же минуту за утерянный коммунизм! - крикнул Иван и прижал свои руки к груди, опустив на грудь голову, как делают молящиеся.

- Да, да, я плачу, дядя Иван, - ответил Аким Аким был силен, высок, громоздок. Он встал около Ивана. Аким поцеловал дядю.

Хлестал дождь. Мрак кирпичного завода утверждал разрушение.

Аким возвращался от охломона городом, через базарную площадь. В одиноком окне горел свет. Это был дом городского чудака музееведа. Аким подошел к окну, - когда-то он вместе с музееведом рылся в кремлевских подземельях. Он собирался постучать, но он увидел странное и не постучал. Комната была завалена стихарями, орарями, ризами, рясами. Посреди комнаты сидели двое: музеевед налил из четверти водки и поднес рюмку к губам голого человека, тот не двинул ни одним мускулом. На голове голого человека был венец. И Аким тогда разглядел, что музеевед пьет водку в одиночестве, с деревянной статуей сидящего Христа. Христос был вырублен из дерева в рост человека. Аким вспомнил, - мальчиком он видел этого Христа в Дивном монастыре, этот Христос был работы семнадцатого века. Музеевед пил со Христом водку, поднося рюмки к губам деревянного Христа. Музеевед расстегнул свой пушкинский сюртук, баки его были всклокочены. Голый Христос в терновом венце показался Акиму живым человеком.

Поздно ночью к Акиму пришла его мать, Мария Климовна. Тетки вышли из комнаты. Мать пришла в домашнем затрапезном платье, прибежала накинув на плечи платок. На глазах у матери были очки, перевязанные ниткою, - чтобы лучше разглядеть сына. И мать была торжественна, как на причастии. Мать обняла сына, мать прижала свою сухенькую грудь к груди сына, мать перебирала своими костяными пальцами волосы сына, мать прижала голову свою к шее сына. Мать даже не плакала. Она была очень серьезна. Не веря глазам, она пальцами отрагивала сына. И она благословила его.

- Не придешь - к нам не придешь, сынок? - спросила мать.

Сын не ответил.

- Зачем-же тогда - я-то - прожила свою жизнь?

Сын знал, что отец побьет мать, если узнает, что она приходила к сыну. Сын знал, что мать долгими часами сидит в темноте, когда спит отец, и думает о нем, о ее сыне. Сын знал, что мать от него ничего не скроет и - ничего, ничего не расскажет нового, - старое-ж проклято, - а мать - мать! единственнейшее, чудеснейшее, прекраснейшее, - его мать, подвижница, каторжница и родная всей своею жизнью. - И сын не ответил матери, ничего не сказал матери.