- Иногда уж, Коля, и не верю, что все это было, - говорит Анна Федоровна.

...Новая уборщица-сторожиха, поселившаяся в пристроенной к конторе учлеспромхоза комнатушке, понравилась всем своей скромностью и трудолюбием. Утром, приходя на службу, сотрудники ступали по чистым, высохшим за ночь полам, пепельницы были пусты, на столах стояли графины с водой; зимой в конторе уютно потрескивали жарко натопленные печи, благо дрова были даровые. Тридцатичетырехлетняя сторожиха бегала на почту, носилась по поселку, выполняя многочисленные поручения, а потом, когда контора пустела и полы снова были вымыты, до поздней ночи стирала. Чуть свет она уже снова была на ногах, спешила разнести по бараку стопку выглаженного белья оторванным от семей сезонникам.

Жилось Анне Федоровне нелегко. Приехала она в Поспеловку из Харбина, где скончался ее муж, работавший на КВЖД. Молодая вдова осталась с двумя ребятами.

Помню, что, доброжелательствуя, многие советовали ей выйти замуж. Находились и степенные, в возрасте, женихи.

Анна Федоровна отшучивалась:

- Какая уж я жена - старуха. - И убежденно закапчивала: - Ребят я сама на ноги поставлю.

В сыновьях своих - одиннадцатилетнем Жене и тринадцатилетнем Шуре Анна Федоровна не чаяла души, и жили они благодаря ее неутомимой энергии без нужды. Такое впечатление, возможно, создавалось у всех еще и потому, что одеты братья были наряднее, чем все мы, их сверстники. В те тридцатые годы мануфактурного изобилия не было. Я носил штаны из "чертовой кожи" и блеклые, в одинаковую зеленую полоску, рубашонки. Женя и Шура щеголяли до воскресеньям в белоснежных сорочках, старший брат по праздникам надевал синий, из тонкой шерсти, костюм, правда, несколько широковатый - после отца.

Были они очень красивыми, хотя и по-разному, ребятами: Женя - со смоляными кудрями, со смуглыми щеками, черноглазый и остроскулый; Шура походил больше на мать - с мягким, чуть раздвоенным подбородком, с темно-каштановыми, аккуратно причесанными волосами, с матовой кожей, сквозь которую, как на молодом яблоке, проступали горячие кровинки, по первому взгляду ничего общего с братом не имевший и неуловимо всем похожий на него. Шура был рослее и крепче всех нас, сверстников, - может быть, потому, что он каждое лето работал наравне со взрослыми, и я помню, как заглядывалась на него девчата.

Кроме белоснежных сорочек, Лаботины привезли из далекого Харбина велосипед, да такой, какой нам, мальчишкам, мог только сниться! С узкими узорными шинами, с никелированными ободьями и щитками, с серебряной струной ручного тормоза, изящный и легкий, он, как небо от земли, отличался от наших первых машин - с их прямыми рулями, черной тусклой рамой и крохотной передачей. Кстати, и такой-то велосипед заполучить в ту пору было почти невозможно: в соседнем саймановском сельмаге их продавали один раз в год, осенью, на хлебозакуп... К чести братьев Лаботиных, надо сказать, что они нисколько не заносились своим сияющим чудом, и Шура, с которым я быстро подружился, первый предложил то, о чем я не смел и мечтать, - научить кататься. В то утро, когда я самостоятельно проехал на этом изумительном велосипеде, не задев за телефонный столб, я почувствовал себя безмерно счастливым и гордым.

С Шурой Лаботиным мы проучились вместе один год - в шестом классе, потом я уехал в Кузнецк и долгое время ничего о нем не слышал. Перед самой войной ктото рассказал мне, что он работает в райкоме комсомола и продолжает заочно учиться, а Женька остался в колхозе и, удивив всех, рано женился...

- Женю в первую же зиму убили, а на Шуру "похоронная" в сорок третьем пришла, осенью, - говорит Анна Федоровна. Глубоко запавшие ее глаза остаются сухими, и только топкие бледные губы на секунду сурово поджимаются. - Руки на себя, Коля, наложить хотела: зачем мне без них жить? Так даже на это сил не хватило - пластом лежала.. А тут председатель колхоза заглянул, и пришлось мне вставать. Мокрый, грязный, - дождь тогда подряд шел... "Утешать, говорит, мне тебя, Федоровна, нечем, помочь тоже не могу ничем. А тебя помочь - прошу. Картошка, говорит, в поле осталась. Ну, как после дождя мороз ударит?.."

В глубоко запавших, но по-прежнему ясных карих глазах Анны Федоровны мелькает удивление - удивляется она, должно быть, ?амой себе.

- Пошла... Намучились мы тогда, а все одно ни картошки под снегом не оставили... Ну, и вроде легче стало.

День на людях, а ночью домой придешь, заплачешь и донлакать не успеешь: словно замертво повалишься, ни рук ведь, ни ног не чувствуешь... Так вот и стала в колхозе работать. Я в ту нору на селе жила - домок мы с ребятами перед самой войной свой поставили...

Искоса взглянув на меня, словно в чем-то колеблясь, Анна Федоровна кротко вздыхает:

- А как уж дальше получилось, - сама, бывает, диву даюсь. Случай... Стучат один раз в окошко, затемно уж.

Вышла на крыльцо, дождь идет, человек в одной рубашке стоит. "Не пустишь ли, хозяйка, переждать? С хворой дочкой еду, и вот, как на грех, дождь застал. И ехатьто нам, говорит, всего-навсего пустяки осталось - до Кочкарлея". Лошадь, смотрю, тут же, у дороги, стоит.

"Места, говорю, не жалко - веди дочку". А он, гляжу, дочку-то не ведет, а на руках несет. В плаще своем. Внес в избу. Пригляделась я на свету, и ровно в сердце у меня что-то перевернулось. Годов ей тогда одиннадцать было, красавица прямо, и вот беда-то какая - не ходит, обезножела. Пятый год уж так, сердечная, маялась... А самато веселенькая, глаза у пей так и бегают, да ласковые глаза-то... Поставила я им самовар, печку затопила, умыться Оленьке подала, покормила, тут она на постели у меня и уснула. Так им и пришлось заночевать - дождьто не стих, куда ее, сонную, везти?.. Тут Степаныч, мужто мой нынешний, и рассказал про себя. Хлебнул и он горюшка-то - по самое горло. Пришел с фронта - жена померла, а Оленька после болезни не ходит. Вот и ездит по докторам, в этот раз тоже со станции добирались.

Обещают, сулят, а поправки не выходит. Потом на стене карточки увидал три их у меня было, так и сейчас вон висят. "Твои, что ль?" - спрашивают. "Мои", - говорю.

"Мужа-то нет?" - "И его, говорю, нет, и этих двоих нет..." Так всю ночь и прокоротали: он про свое, я про свое, одно горе другому весть подает... На рассвете я их проводила, а через месяц, два ли Степаныч опять приехал, тут уж один. Порассказал про Олю - лучше ей будто немного стало, - потом напрямки и говорит: "Выходи, говорит, Федоровна, за меня. Не для себя прошу - за-ради, говорит, сироты моей безвинной. Приметил я, говорит, как ты к ней сердцем обернулась. И она ; тебя каждый день вспоминает..."

Не поднимая с колен рук, Анна Федоровна разводит ими, словно показывая бугорки мозолей на маленьких ладонях, с некоторым смущением заканчивает:

- Так вот я к ним и переехала... Степаныч-то на той неделе Оленьку в Крым повез. Сначала-то все вместе ехать думали, а потом не получилось. Подшиблась немного с деньгами. Письмо вчера Оленька прислала, соскучилась уже, пишет...

- Хорошо это, Анна Федоровна! - взволнованно говорю я.

- Хорошо, - кивает Анна Федоровна, по-своему истолковав мои слова. Говорят, помочь должно...

И в ясных глазах ее светится доброта, надежда, неиссякаемая вера - все, что испокон веков отличает русскую женщину.

От Поспеловки до Топорнино, где находилась школа колхозной молодежи, двенадцать километров. Каждый понедельник Андрей Иванович Князев отвозил нас туда, троих пятиклассников, с недельным запасом хлеба, молока и картошки; в субботу, с пустыми рюкзаками за плечами, мы возвращались домой пешком.

Дорога почти все время шла селами, и в каждом у нас были свои постоянные и излюбленные остановки. В ближайшем от Топорнино селе - Еткове - непременно заходили в каменный, у самой дороги стоявший магазинчик; продавец отвешивал на коллективно собранный полтинник обсахаренных подушечек. Посредине протянувшегося на три километра татарского Саймана останавливались полюбоваться необычным, из красной черепицы, в три этажа и с парадным крыльцом, скворечником. Скворцы, впрочем, в этом царском тереме не жили...