Показываются первые домики станционного поселка, ложится наперерез двухпутная линия железной дороги, отдавшаяся в машине четырьмя легкими толчками; беспокойно двигаясь на месте, отец выглядывает в окно.

- Почта где-то здесь. Смотри.

И тут происходит нечто необычное: я обретаю двойное зрение. Даже не прикрывая ресниц, вижу - в отчетливо возникшем далеком - крашеный палисадник, густую сирень, коновязь, изглоданную крепкими лошадиными зубами, и домик почты с тремя раскрытыми окнами. Уверенно накладываю этот мгновенный снимок прошлого на стоящий посреди лужайки дом - не хватает только палисадника, сирени и коновязи, зато так же открыты три окна и, кажется, синеет та же вывеска у входа.

- Почта! Вот она!

- Ты думаешь? - неуверенно спрашивает отец, вооружаясь очками, и тут же, с некоторым удивлением, подтверждает: - Да, она как будто...

Почта только что открылась. Мы, должно быть, первые и пока единственные посетители. Из окошечка выглядывает молодая женщина в синем форменном кителе.

- Что вы хотите?

- Можно получить деньги по вкладу?

- Давайте книжку.

Женщина с легким недоумением берет в руки прожелтевшую, без корок, книжку, читает, доходит до нижней строки, где указана дата, ее редкие черные брови ползут все выше.

- Омертвелые счета, согласно инструкции, передаются в районную сберкассу. Обращайтесь в Николаевку, - официально и строго говорит женщина, но ее молодые глаза, не подчиняясь инструкции, смотрят на нас в крайнем изумлении - примерно так, как смотрят на выходцев с того света.

- Скажите, какого вы года рождения? - спрашиваю я.

- Я? С тридцать пятого. А что? - Теперь в глазах женщины мелькает любопытство.

- Так, ничего, - отвечаю я, понимая, каким глубоким старцем кажусь я ей в свои тридцать девять лет.

Подумать только: стал вкладчиком сберегательной кассы за пять лет до ее рождения!..

- Ну что ж, заедем в Николаевку, - говорит отец и поторапливает: Пошли.

- Подожди минутку, - прошу я.

Разворошенная память продолжает работать, легко, без всяких усилий воскрешая давнее. Отчетливо вижу, как вместе со сторожем лесничества Никитой мы приходим сюда, на почту. Никита получает из окошечка пачку газет и писем; я, дождавшись своей очереди, протягиваю в то же окошечко смятый в ладошке теплый рубль, и человек в белой рубашке (почему-то без лица) подает мне несколько маленьких нарядных книжечек, попахивающих керосином. На верхней книжечке нарисован бородатый детина, прижимающий к груди крохотную Муму...

- Скажите, а сейчас у вас на почте книжки продаются?

Потерявшая к нам всякий интерес женщина с треском штемпелюет пакеты, равнодушно показывает пальцем в самый угол.

- Вон там...

Только после этого замечаю, что в полутемном углу, на стене висит небольшая застекленная витрина с внушительным, в кулак, замком. Под запыленным стеклом несколько тощих и таких же запыленных брошюрок, и хотя даты издания их не очень давние, по виду они кажутся ровесницами моей заслуженной сберегательной книжки...

- Пошли, пошли, - торопит отец.

И снова я чувствую себя, восьмилетним мальчиком, вприпрыжку бегущим за отцом. На мгновение мне даже хочется взять его за руку - так ходили мы с ним когдато на станцию.

Станция... Вспомните, как много в вашем детстве было связано с первой станцией, особенно если вы жили в деревне! Убегающие вдаль, разогретые на солнце и таинственно гудящие рельсы. Блистающие в ночи огнями скорые поезда, проносящиеся мимо, как видения. Ваш первый отъезд с этой станции, иногда - ненадолго, порой - навсегда...

Много говорит сейчас и мне встреча с этой маленькой станцией. С несколькими жилыми домами и вокзалом, окрашенными в кирпичный цвет, с выщербленным перроном, каменной, как огромный гриб, водокачкой и традиционными тополями, на которых, как и тридцать лет назад, все так же гнездятся громкоголосые грачи...

Я хорошо помню, как впервые мы приехали сюда.

Б маленьком зале ожидания, залитом синим предрассветным светом, гулко, как в бочке, раздается мой сухой коклюшный кашель. Белобородый дедушка наливает из блестящего кофейника и подает мне и поныне единственное от этой болезни лекарство - холодную воду. Отец, мать и кто-то еще, незнакомые, кладут на мокрую от росы подводу наш дорожный багаж...

Потом мы часто приходили сюда по вечерам - в эту пору на пять минут останавливался скорый поезд, и обычно безлюдная станция оживала. Крестьянки выносили то дымящуюся картошку и помидоры, то кислое молоко и соленые огурцы - по сезону. Прогуливались обычно с женами и детьми, здоровались и дружно обменивались несложными новостями начальник станции и лесничий, учительница и заведующий почтой. Подлетал скорый, раздувая белые усы пара, и несколько коротких минут вся сельская интеллигенция словно дышала воздухом иного, большого мира...

Мое детское воображение поражал чаще всего последний вагон. Отделанный темным, в прожилках, дубом, словно лакированный, с блестящими поручнями и шелковыми шторами на окнах, он не походил на своих зеленых собратьев, и даже проводники в нем были другие - важные и неразговорчивые. В этот нарядный вагон никто в Никулине не садился, никто из него не выходил, и я недоуменно размышлял: что за люди в нем ездят?.. Несколько лет назад мне довелось проехать в одном из таких последних "международных" вагонов, и помню, как я был разочарован. Рядом с нынешними цельнометаллическими вагонами былой аристократ железнодорожного транспорта явно проигрывал, старика не спасали ни дубовые панели, ни потускневшая медная отделка...

Наконец, со станцией связано и еще одно событие, о котором и поныне расскажет вам любой никулинец.

Однажды здесь остановился необычный, всего из трех вагонов, поезд.

Шел шестой час утра, но на перроне, вместо заспанного дежурного, стоял сам начальник станции в ослепительно красной, пленявшей воображение всех мальчишек Никулина фуражке... Прошел слух, что в поезде едет Михаил Иванович Калинин, и отправившиеся на участок путевые рабочие, поахав, остановились. Один из них, в красноармейской гимнастерке и босой, вспрыгнул на подножку, изогнулся, заглядывая в окно, и вдруг радостно заорал:

- Михаил Иваныч, ты чего ж, выходи! Покалякаем...

Минуту спустя из вагона вышел Калинин и, улыбаясь, покачал головой.

- Чего ж так кричать-то? Люди еще спят.

В легкой белой рубашке, добродушно поблескивая очками, Михаил Иванович спрыгнул на влажную, сбрызнутую недавним ночным дождиком землю и, пока паровоз аабирал воду, разговаривал с рабочими.

Высокий путеец в красноармейской гимнастерке, привезенной с гражданской, стал после этого сельской достопримечательностью и знаменитостью. Я помню, как, широко улыбаясь, он охотно показывал каждому спрашивающему растопыренную мозолистую ладонь и начинал с самого главного:

- Во-от, ею самой и здоровкался. Запросто!..

...Поджидая нас, водитель заскучал без дела и сейчас резво, как-то удивительно красиво выводит машину из станционного поселка.

До села - с километр. Отсюда, с пригорка, оно как на ладони: со старой церковью - слева, белыми зданиями животноводческих ферм - справа, с ровной, взбегающей на подъем улицей - прямо. С восточной стороны село прикрыто грядой холмов, поросших густым дубняком и сосной, и только первый из них - Лысая гора, как его зовут здесь, - с голой, точно обритой маковкой. Гряда холмов уходит прямо на север, к седым Жигулям.

- А перед селом, в низине, - мост и большой овраг, - объявляю я. - В нем, говорят, раньше...

Я не успеваю досказать, что в этом глубоком мрачном овраге конечно же жили страшные разбойники, и смущенно замолкаю.

Машина въезжает на деревянный мост, под ним - небольшой овражек с мелкой, воробью по щиколотку, речушкой, с редким, вдоль берега, ивнячком. Позади, в машине, раздается дружный смех, и я обескураженно пожимаю плечами.

- Ты же помнишь, - взываю я к отцу, - какой он был глубокий? Помнишь, когда мы приехали, мост был сломан, и лошади чуть-чуть вывезли в гору? Ну, помнишь?