Распахнулся бар, и нашему жаждущему взору предстала витрина из бутылок с самыми потрясающими этикетками, какие только можно вообразить при нашей скудной фантазии.
- Ну что бы мы захотели? - спросил Ошанин энергично.
Мы-то знали, чего бы мы захотели. Мы захотели бы всего, что мы видели, но мы скромно молчали. Лев же выбрал бутылочку, одну из многих, и стал пояснять, что это все настойки: это водочка, настоянная на березовых почках, на смородиновом листе, на калгане, на ореховой пленке... Он и нам на будущее советует пить настойки...
Мы за длинную дорогу как бы настроились поскорее выпить, и лекция о почках показалась нам утомительной.
Наконец Ошанин налил в игрушечные рюмочки. Мы, поздравив еще раз с торжественным днем, выпили. И... ничего не почувствовали. Внешне-то рюмочки были почти как настоящие, только чашечка для наполнения была искусно залита стеклом. С таким же успехом можно было пить и не наливая, вот что я подумал. И то же самое, как выяснилось потом, подумал мой спутник.
В это время раздался спасительный голос молодой жены Ошанина: "Лева, тебя к телефону". Это был знак свыше. Ошанин побежал в другую комнату, а мы приободрились, оставшись наедине с баром. Мой спутник, по-разбойному сверкнув черными глазами, молниеносно схватил бутылку с неведомыми нам почками и прошептал свирепо: "Держи!" И сунул что-то в руку - это был стаканчик от карандашей. Он с верхом его наполнил, и я поспешно опрокинул в себя. Он молние-носно наполнил стаканчик еще, выпил сам и, громко оборачиваясь к двери, спросил: "Лев Иваныч, вы там скоро?" На что Галя из другой комнаты отозвалась: "Он сейчас, он разговаривает по телефону..."
- Так мы ждем! - крикнул поэт, но ждать мы вовсе не собирались. Он тут же налил снова мне, до самых краев, но уже из другой бутылки с почками, и сразу же себе. Какие там были в ней почки, мы, честно, не разобрали. Наверное, хорошие, потому что стало нам хорошо.
Вернулся торопливой походкой Ошанин и, потирая руки, произнес:
- Ну, еще по одной?
- По одной, по одной, - радостно согласились мы.
Мы добросовестно слизали с донышек уникальных рюмок еще по десять граммулек и, довольные жизнью, направились в наш Дом.
Этот Дом помнит многих, кто здесь творя пил и пия творил. Процесс этот неразделим. На моих глазах произошло крушение Виля Липатова, писателя внешне крепкого, пробивного, удачливого, вхожего во все редакции сразу. Я однажды наблюдал лично, как он по телефону втолковывал литературному начальнику, какой ему нужен орден к его пятидесятилетию. И он его получил. Но работал он как ломовая лошадь, вставал в четыре утра и к завтраку уже нарабатывал свою дневную норму. В последнее время, заработав деньгу, поставил себе радиозаписывающую аппаратуру, чтобы надиктовывать тексты. Пил, говорят, он по-черному, но к описываемому здесь времени напрочь завязал и, разведясь с дочкой Вадима Кожевникова, главного редактора "Знаме-ни", завел себе тихую, милую девочку, которая везде послушно и безголосо его сопровождала. Пропадая от одиночества, я, грешным делом, еще позавидовал, но белой, очень белой завистью: везет же Вилю, чтобы найти такое создание.
Он и дома, на улице Усиевича, отгрохал себе приличную квартирку, объединив две куплен-ные в одну, а стены обклеив заграничным ситцем... И все шло своим чередом. Но однажды в переделкинском буфете устроил прием в честь своего дня рождения Лев Смирнов, переводчик, и все мы пришли поздравить, пришел и Виль. Там он после завязки хлебнул лишь немного пива, и с этого началось. На другой день он уже лакал вино, собирая по комнатам у кого что найдется, и у меня выпросил бутылку шампанского, припасенного для какого-то праздника... На третий день он впал в беспамятство, в бред.
Это не образ, это то, что я увидел. Он сидел в комнате и вслух сам с собой разговаривал. Пил и снова разговаривал. И с нами. И с девочкой, которая со страхом смотрела на него и третью ночь не спала. Он бредил, хотя нас всех узнавал и как бы почти понимал, где он находится. И пил, пил...
На пятый, что ли, день появилась его мама и дочка Татьяна. Свою маму Виль шутя называл "Сарра с револьвером". Говорят, она была в революцию комиссаршей и чуть ли не с нее делался известный образ в пьесе Вишневского. Они тут же со скандалом прогнали бедную девочку, спаса-вшую Виля все эти дни, нагрубили обслуге и нам, которые собрались чем-то помочь, и тут же увезли Виля в клинику. Оттуда он уже не вышел.
Был я свидетелем и еще одного крушения, когда здесь пребывал Юрий Казаков... Обычно он работал у себя на даче, в академическом поселке под Загорском, но тут вдруг заехал в Переделки-но. Думаю, из-за врачей: здесь всегда можно было получить медицинскую помощь.
Сразу же нашлись доброхоты, которым было лестно погреться около чужой славы. И шли к нему с бутылочкой еще с утра... Один начинающий переводчик, из Ташкента, отставной полков-ник, приехавший в столицу в поисках нужных знакомств и издателей, особенно прилип к Казакову и каждый день накачивал его коньяком. Ему нравилось, что сам Казаков может говорить с ним как с равным о литературе.
Но Казаков разговаривал не с ним, он разговаривал с бутылкой. Я уж разок-другой пытался внушать богатенькому полковнику про опасность, которая исходит от его бутылочек для жизни Казакова, и даже заходил как бы посидеть, чтобы оградить его от очередной пьянки. Но это плохо удавалось. Полковник, изнывающий от безделья, уже с утра торчал там, и Казаков кричал мне от стола:
- Старич-чок, дав-вай заходи, м-мы уже свободные!
Имелась в виду бытующая у литераторов фраза: с утра выпил и весь день свободен!
Когда же нам удавалось посидеть вдвоем и он был трезв, я много услышал от него презанят-ного. Однажды, повествуя о поездках на Север, который он так колоритно описал, поведал он и как сидели они где-то, кажется на Печоре, в ресторане вместе с Евтушенко Женей, и тому было не по себе, что его никто здесь не узнает. И послал он в ансамблик на сцене записку, мол, прошу исполнить мою песню... и подпись: Евтушенко. И когда ее зачитали и весь зал к ним обернулся, Женя перестал дергаться... Успокоился и весь вечер уже был в хорошем настроении.
Но Казаков не менее знаменитого поэта любил замыкать разговор на себя, и был я свидете-лем беседы двух тогда соперников, его и Георгия Семенова в Доме литераторов в кафе. Георгий долго рассказывал за рюмкой о новой своей повести, на что Казаков, недовольно морщась и выпячивая губу, произнес с досадой: "Ну что ты, ста-рич-чок, все о с-себе да о с-себе, давай поговорим о лит-тера-тур-ре... Вот я т-тоже кое-что написал..."
Кстати, с Казаковым я в одно время заканчивал Литературный институт и впервые прочел его прозу в рукописном журнале "молодых" и был потрясен сочностью языка и яркостью описа-ния природы. А однажды мне пришлось наблюдать, как выдернули его к ректору Серегину, и Казаков, стоя в его кабинете и выслушивая очередное внушение по поводу пропуска занятия, бросил тому в лицо, брезгливо выпячивая нижнюю губу: "Мы хоть пишем, а вы-то чего тут делаете, господин Серегин?" И, не оборачиваясь уже на истерический начальственный окрик, пошел к дверям.
Серегин был известен своей оголтелостью. Администратор, туповатый, ограниченный и злейший антисемит. Его боялись. Он мог делать и делал всякие пакости. Именно в его правление были исключены из института и Евтушенко, и Юнна Мориц... Я подумал тогда, что Казаков сильный человек... Но с водкой он не совладал. После Переделкина снова попал в больницу. Говорят, поправлялся, звонил друзьям и просил принести ему пишущую машинку... Строил творческие планы... С вечера позвонил, мирно беседовал... А ночью умер.
А у меня от встречи с ним в Переделкине осталась принадлежащая ему книжка Набокова, которую он дал мне на вечерок почитать. Наши комнаты были напротив, и нам удавалось иногда поговорить. И я не почувствовал, что он слышит только себя. Он к себе прислушивался, но это другое. Да он и сам был другой, мягкий и необыкновенно внимательный. И усталый.