Когда произносили фамилию начальника третьего отдела Астахова, мурашки пробегали по спине. Он отсылал в этап, санкционировал аресты, наряды на штрафную, лагерные допросы. Я никогда не видела его в лицо. "Пойду к нему! Пусть даст разрешение пройти в зону!"

Меня отговаривали: "С ума сошла? При теперешних арестах он вас просто не выпустит оттуда. Остановитесь!" Мое решение отмене не подлежало.

Дорогу преградил Дмитрий:

- Не делайте этого. Вас арестуют.

К порогу одноэтажного зарешеченного дома оперчекотдела я катилась как цунами. Все могла смести на пути! Правом страдания и боли.

-Мне нужен начальник третьего отдела!

- На обеде.

Ждала. Хозяйской походкой он двигался к своему "департаменту".

-Мне нужно к вам.

-В чем дело?

- Примите. Скажу.

Не удостоенная ответом, следовала за ним. Жестом он приказал охране: пустить! Усевшись за свой стол, не спеша, перекинув бумаги, указал на стул против себя. Я не опустила глаз под его металлическим, изничтожающим взглядом.

-Ну? Что там?

-Дайте мне разрешение пройти на ЦОЛП к больному.

Опять леденящий взгляд.

- На каком основании?

- Я люблю этого человека, он любит меня. Вы это знаете.

- Понимаете, что просите?

- Да!

Долго смотрел на меня. В упор. Я - на него.

И уже молча он придвинул к себе блокнот и выписал мне пропуск. Выписал!

Мне не поверили, когда, накупив продуктов, я примчалась к вахте ЦОЛПа. Тот же стальноглазый старший надзиратель Сергеев перезвонил в третий отдел: "Точно ли так?"

Извещенные святым духом, внутри зоны у вахты стояли знакомые. Я без остановки и без слов проследовала к лазаретному бараку. И едва открыла дверь палаты, как сорвавшимся голосом, не пошевелив головой, Колюшка воскликнул:

- Это ты? Томик? Ты? Это ты! Я знаю!

И я... увидела его.

Чудовищные метастазы парализовали ноги, руки. Они буграми были раскиданы повсюду. Но он был жив! Переполнен надеждами, почти что счастьем!

Окаменев, помертвев, я старалась улыбаться, говорить, утешать. Согревала прикованного к тюремной больничной койке родного, любимого человека, своего ненаглядного Колюшку.

- Я знал, что ты придешь! Знал, что мой Томик меня не бросит! пылко-радостно выговаривал он. - Видишь, какой я стал?

Он усмехнулся:

- Да? Видишь? Но я поправлюсь. Пересядь сюда. Мне надо лучше тебя видеть.

И вдруг оживленность, такая очевидная, зримая радость в мгновение, которое я даже не уследила, сменилась сатанински трезвым, пронзительно ясным вопросом, заданным жестко, с расстановкой:

- По-че-му ты не пла-чешь?

Этот вопрос нельзя было впускать в себя. Ни в коем разе. Разве сама я понимала, кто за меня произносит какие-то слова? Как удавалось не только не плакать - не биться, не стенать?

- Тебя сактируют по болезни! Мы добьемся. Я тебя заберу. Мы все сделаем! - шептала я.

- Ты еще придешь? Придешь? Обещай! - Руки с верой и страстью держали мои.

Время мое истекало.

- Непременно! Обещаю! Не сомневайся, родной. Я приду!

Сам Колюшка больше писать не мог.

Вместе с ним в палате лежал уголовник. Я стала получать полуграмотные, написанные его рукой благословенные письма.

"Томочка, я немного ему помогаю и очень часто ругаю его за то, что он ничего не ест, а только пьет воду. Может, вы на него подействуете? Тома, верьте, что он день и ночь мечтает о вас. Когда вы были на свидании, он после вашего ухода из палаты рвал на себе волосы, прокусил губу. Я просил его меньше расстраиваться. В понедельник у него снова будет консилиум. До свидания. С приветом, Михаил".

Жизнь продолжала свой механический ход.

Я снова пошла в третий отдел. Шла уже без той силы. Подкошенная тем, что знала истину теперь не с чьих-то слов, а сама.

Хорошо осведомленный о состоянии Колюшки, уже не задав ни одного вопроса, Астахов подписал мне пропуск на второе свидание.

Вернувшись после той встречи с Колюшкой, записала себе в тетрадь:

"...Только, чтобы ты так не мучился. Пусть Бог хоть как-то спасет тебя, хоть как-то умерит страдание. Ничего не знаю и знаю все. Не охватываю всего сознанием. Но пережить Тебя не смогу... Сердце отключено. Человеческих сил нет. Жизнь отвратительна, неприятна. Если вижу изможденное, больное лицо, молю, хотя бы таким Тебя оставила Судьба. Пусть калека, какой угодно. Только бы твое сердце билось рядом. В ужасе нашей разлуки в январе, в день моего освобождения, было все: предзнаменование, безысходность..."

Колюшка все-таки хоть небольшое, но письмо матери написал. А что могла ей сообщить теперь я? И что я вообще натворила, разыскав ее?

Колюшкин "сопалатник" Михаил скрупулезно отчитывался за сутки:

"..В 4 часа он стал просить кушать. Мы его накормили: один помидор, одно яичко, 300 граммов молока и немного масла. Поверь, Тома, этого никогда не было. Он очень добрый. Дает мне персик или что-то другое, но поверь, Тома, я ничего не позволяю себе. Знаю, как Вам трудно достаются эти продукты. Мне очень вас жаль. Как Вам приходится переживать и расходоваться последними копейками. Еще раз прошу: не покупайте дорогих продуктов. У него еще есть несколько кубиков шоколада, 2 банки сгущенного молока. Он сегодня всю ночь бредил. Просил тебя прийти, говорил тебе разные слова, что готов целовать твои ноги, что Тома знает мою преданность. Тома, сегодня утром он просил, чтобы его посадили. Поверь, такого не было. Он просидел минуты три. Прошу, дорогая, ты еще такая молодая: не волнуйся. С уважением к вам Михаил".

Впиваясь в письма парнишки-уголовника, я находила в них, как это ни странно, ответы на все вопросы.

Рано утром 27 июня, приехав из Микуни, я вышла из поезда в Княж-Погосте. В кармане у меня лежало разрешение на третье свидание с Колюшкой. Я могла сама его умыть, поправить ему постель.

Тут же на перроне ко мне подошли незнакомые мужчина и женщина:

- Держитесь, Тамара Владиславовна, мужайтесь. Ваш Коля умер. Сегодня ночью, около пяти часов.

Где-то была. Не знаю. Не помню.

Вдруг полоснула мысль: "Его, моего Колюшку, сбросят в свалочную яму для заключенных! Неизвестно где". В Ленинграде маму выбросили на лестницу, сбросили куда-то Реночку и отца свалили в яму где-то на Колыме. Теперь Колю? Я не мо-о-о-гу-у! Я не смо-о-гу-у этого вынести...

Пошла на ЦОЛП к старшему надзирателю Сергееву. Он сидел на вахте.

- Если есть на земле хоть что-то, самое малое, если хоть где-то и что-то есть вообще...

Он не дал договорить. Сжал челюсти. Голос дрогнул. Я не могла в том ошибиться:

- Все! Все! Идите ройте могилу на кладбище. Придете в три часа ночи сюда. Я вам отдам его.

- М-м-м-м-м-м-м...

На городском кладбище наняла кого-то вырыть яму. К трем часам белесой июньской ночи уже сидела на куче бревен у вахты ЦОЛПа.

Припадая на больную ногу, из зоны вышел надзиратель Сергеев. Направился ко мне. Я испугалась: передумал? Откажет? Он коротко глянул, протянул сверток: мои письма к Колюшке. Сам вынес их из зоны. "За вещами придете завтра", сказал.

В тишине июньской ночи пятидесятого года заскрипели ворота лагерной зоны ЦОЛПа, медленно открылись. Оттуда выступила лошадь с дрогами. На них стоял сколоченный заключенными друзьями гроб с Колюшкой.

Лошадь остановилась. Стоял Сергеев. Вышел другой надзиратель. И я - на коленях у дрог.

Стальноглазый надзиратель вложил мне в руки вожжи:

- Везите!

Дорога шла через поселок. У некоторых домов стояли люди. Колюшку знали. Любили. Крестили. Плакали.

Спасибо им! Тем, кто стоял. Кто вышел той ночью.

За поселком по дороге к кладбищу взад и вперед ходил Дмитрий. Несколько тэковцев убежали из стоящих на станции вагонов. Конвой был новый, начал палить из нагана. Их вернули. Наказали.

Я прощалась с Колюшкой.

Так он сдержал свою чудовищную клятву: "Я буду по ту сторону зоны скорее, чем ты полагаешь. Обещаю! Клянусь!"