- Благодетель всей нашей семьи! - воскликнул граф Хвостиков, вскакивая, и хотел было обнять Бегушева.

- Пожалуйста, без нежностей и чувствительностей, - произнес тот, отстраняя графа рукою, - а гораздо лучше - поезжайте сейчас в моей карете и исполняйте то, что я вам сказал.

- Конечно!.. Конечно!.. - согласился граф и, когда Бегушев от него ушел, он, наскоро собравшись и одевшись, сошел вниз, где, впрочем, увидав приготовленные блага к обеду, не мог удержаться и, выпив залпом две рюмки водки, закусил их огромными кусищами икры, сыру и, захватив потом с собою около пятка пирожков, - отправился. Граф очень ясно сообразил, что материальную сторону существования его дочери Бегушев обеспечит, следовательно, в этом отношении нечего много беспокоиться; что касается до болезни Елизаветы Николаевны, так тут что ж, ничего не поделаешь - воля божья! Но как бы то ни было, при встрече с ней он решился разыграть сцену истерзанного, но вместе с тем и обрадованного отца, нашедшего нечаянно дочь свою.

Въехав с большим трудом в карете на двор дома Хворостова, граф от кинувшегося ему в нос зловония поморщился; ему, конечно, случалось живать на отвратительных дворах, однако на таком еще не приходилось! Найдя, как и Бегушев, случайно дверь в подвальный этаж, Хвостиков отмахнул ее с тем, чтобы с сценически-драматическою поспешностью войти к дочери; но сделать это отчасти помешал ему лежащий в передней ягненочек, который при появлении графа почему-то испугался и бросился ему прямо под ноги. Граф, вообразив, что это собачонка, толкнул ягненка в бок, так что бедняга взлетел на воздух, не произведя, по своей овечьей кротости, никакого, даже жалобного, звука.

Граф проник, наконец, в комнату дочери и, прямо бросившись к ней, заключил ее в свои объятия.

- Дочь моя!.. Дочь моя!.. - воскликнул он фальшиво-трагическим голосом; но, рассмотрев, наконец, что Елизавета Николаевна более походила на труп, чем на живое существо, присовокупил искренно и с настоящими слезами:

- Лиза, друг мой, что такое с тобою? Что такое?

Мерова, закрыв себе лицо рукою, рыдала.

- Сейчас в карету!.. Я приехал за тобой в карете!.. Одевайся, сокровище мое!.. - говорил граф, подсобляя дочери приподняться с постели.

Когда Елизавета Николаевна с большим усилием встала на ноги, то оказалось, что вместо башмаков на ней были какие-то опорки; платьишко она вынула из-под себя: оно служило ей вместо простыни, но по покрою своему все-таки было щеголеватое.

- Какое у тебя платье ужасное, тебе всего прежде надобно сшить платье, - говорил граф.

- Я, как переехала сюда, все заложила и продала, - произнесла Елизавета Николаевна, торопливо и судорожно застегивая небольшое число переломленных пуговиц, оставшихся на лифе.

- Но что же сверху? - спросил граф.

Елизавета Николаевна показала на свой худой бурнусишко, сшитый из легонького летнего трико, а на дворе между тем было сыро и холодно.

- Это невозможно! - воскликнул граф и надел на дочь сверх платья валявшийся на полу ее утренний капот, обернул ее во все, какие только нашел в комнате, тряпки, завязал ей шею своим носовым платком и, укутав таким образом, повел в карету. Вдруг выскочила жидовка.

- А что же деньги? - взвизгнула она.

- Заплатят! - отвечал ей граф, не переставая вести дочь.

- Да когда же заплатят? - визжала жидовка.

- Когда захочу! - ответил граф, неторопливо усаживая дочь в карету.

- Караул!.. - закричала жидовка.

Разгребавший грязь дворник рассмеялся при этом.

- Вот тебе твой счет и твои деньги! - сказал граф Хвостиков, сев уже в карету и подавая жидовке то и другое.

Она обмерла: граф выдавал ей только двадцать пять рублей вместо полутораста, которые жидовка поставила в счете.

- Что же это такое? - произнесла она с пеной у рта.

- А то, - возразил ей Хвостиков, - что я еще в Вильне, когда был гусаром, на вашей братье переезжал через грязь по улице.

- Заплати ей, папа, заплати!.. - воскликнула дочь и, вырвав у отца из рук еще двадцатипятирублевую бумажку, бросила ее жидовке.

Та подхватила ассигнацию на лету.

- Пошел! - крикнул граф кучеру.

Тот, с отвращением смотревший на грязную, растрепанную и ведьме подобную жидовку и на ее безобразных, полунагих жиденят, выскочивших из своей подвальной берлоги в количестве трех - четырех существ, с удовольствием и быстро тронул лошадей.

Жидовка, все еще оставшаяся недовольная платой, схватилась было за рессору, но споткнулась и упала.

Разгребавший грязь дворник снова засмеялся. Жидовка, поднявшись на ноги, кинулась на него.

- Ты для чего отпустил? Для чего?.. - визжала она.

- Отвяжись... - отвечал ей дворник.

- Я не отвяжусь... Вот что?.. Не отвяжусь!.. - наступала на него жидовка.

- А я те лопатой по роже съезжу! - возразил ей дворник, показывая в самом деле лопату. - Ты не держи на квартире всякую сволочь; а то у тебя что ни день, то новая прописка жильцов.

- Это не сволочь, а благородная дама; ты не ври этого... да!.. Не ври!.. - говорила жидовка, спускаясь уже в свой подвал.

Она сообразила, что ей лучше всего отыскать того господина, который первый к ней приходил и которого она, сколько ей помнилось, видела раз выходящим из одного большого дома на дворе, где он, вероятно, и жил. Жидовка решилась отправиться в этот дом.

Когда граф Хвостиков проезжал с дочерью по Театральной площади мимо дома Челышева, Елизавета Николаевна вдруг опять закрыла себе лицо рукою и зарыдала.

- Лиза, о чем это? - спросил граф.

- Я тут в этом доме и погибла совсем, папа!.. - отвечала она, показывая на ту часть дома, которая прилегала к кремлевской стене.

Граф не расспрашивал более; он хорошо понял, что хотела сказать дочь.

На одной из значительных улиц, перед довольно большим каменным домом, граф велел экипажу остановиться: тут жил попечитель той больницы, в которую он вознамерился поместить дочь. Сказав ей, чтобы она сидела спокойно, граф вошел в переднюю попечителя и приказал стоявшему там швейцару доложить господам, что приехал граф Хвостиков, - по вопросу о жизни и смерти. Швейцар или, говоря точнее, переодетый больничный сторож, хоть господа и кушали, пошел и отрапортовал, что приехал какой-то граф просить о чем-то!.. Старик-попечитель, совсем дряхлый, больной и вздрогнувший при нечаянном появлении швейцара, вместо того чтобы ложкою, которою он ел суп, попасть в рот, ткнул ею себе в глаз и облил все лицо свое.