Сын Федора Карнаухова - Валентин - с детских лет не расставался с "ФЭДом". "ФЭД" - аббревиатура. В ней заключено, как в магическом кристалле, имя Феликса Эдмундовича Дзержинского. Глазок "ФЭДа" с дальним видоискателем - это глаз самого государства, бдительное око, запускающее свои щупальца сквозь покров материального, восходящее над планетой как еще одно солнце, обернутое в тихую ночь... В одиночке Феликсу не раз доводилось видеть, как с тихим скрежетом отворялся металлический затвор на тюремном глазке и огромное око, щекоча металл щетинками ресниц, вбирало в себя его целиком, застигнутого врасплох, с поднятыми костяшками пальцев, изготовившимися простучать в стену темницы заветное "борьба". Поэтому он не любил фотографироваться. Но Федору Карнаухову удалось заснять Феликса в момент его переезда в кремлевскую квартиру...

...ФЭД вошел в просторную комнату с двумя высокими окнами и поставил чемодан на старинный низкий диванчик с резной спинкой. За ним вбежал сын Ясик, волоча саквояж. ФЭД, в длинном черном пальто и фетровой шляпе, слегка смущенный просьбой фотографа, обнял мальчика, положив на его бархатную беретку свою руку. Фотограф взвел затвор и, попятившись, удалился на удобное расстояние, держа палец на спусковой кпопке. Карнаухову в эту минуту томительно долгой экспозиции были понятны чувства человека, оставшегося по ту сторону объектива. И его сыну Валентину тоже были понятны эти чувства... Фотограф, будучи смышлен, мог сделаться ключевой фигурой истории, сколачивающей свой капитал на неведении позирующих. Пятнадцатилетний Валентин уже мысленно горевал о том, что ему предстоит снимать этот мир без помощи груши. Уже не требовалось долгой экспозиции, парализующей натуру, что утверждало оператора в его абсолютной власти над нею, поэтому множество народа встало за спиной камеры по эту сторону объектива, чтобы снимать остальной мир - по ту.

Класс для занятий танцем был с паркетными полами, покрытыми красной мастикой, пачкающей балетные туфли, с зеркалами от пола до потолка, с набегающим на одну сторону изображением вереницы девочек у станка... Шура давно отвыкла от зеркальной симметрии углов, стен, арок, проблесков стекол, верениц девочек, подражавших друг другу в движениях и позах, среди которых она не сразу смогла узнать себя. Девочек было двенадцать. Шура стояла у станка восьмой, а на середине класса - третьей, в третьем ряду, и все время путала себя то с Таней Субботиной, то с Милой Новиковой, в таком же черном трико, с такими же косичками, убранными в тугую корзинку.

Пока Шура лихорадочно отыскивает свое изображение в зеркале (опущенная вниз рука открывается во вторую позицию), руки девочек проходят через седьмую позицию в первую, а она беспомощно машет крыльями, как мельница, пытаясь установить контакт между собою и отражением. Шура боялась признаться себе, что зеркало вместе с вереницей девочек в нем пугает ее. Да, хорошо быть Таней или Милой, моющей раму с переводной картинкой дали: Мила моет раму, поставляет изображения дня или ночи, заводских труб или крон деревьев, припорошенных сумерками, часть замка или фрагмент крепостной стены, осколок озера, намек античной колонны, усеченный конус кладбища с вкраплением в него двух-трех могил, угол балкона, обвитый плющом из папье-маше, - декорации, в которых Шура, если сильно постарается и овладеет координацией движений, будет танцевать Главного амура в "Щелкунчике" или Изящную куколку в "Дон Кихоте", Птичку в "Золушке" или Белочку в "Морозко". Да, конечно, еще нужно воображение, чтобы за частью замка видеть целый замок, а не часть ленинградского дома с лестницей, уходящей в небо, не фрагменты ленинградских квартир, распахнутых прямо на улицу с головешками оплавленных пожаром вещей, не усеченное бомбежкой кладбище с раскрытыми настежь могилами, - нужно воображение, которое было у летчиков, разбрасывающих с воздуха над окруженным городом саксонских коров с выменем, полным сгущенного молока.

Как только Шура получила аттестат на руки, она забросила в чулан свои балетные туфли и решила заняться предметом, не требующим от нее ни координации движений, ни пластики, ни физической выносливости, которых у нее не было. Аттестат она положила в малахитовую шкатулку, где лежала стопка чужих фотографий и книга соседа-немца, предметом которой была история Тридцатилетней войны ХХ века, закончившейся наконец в тот самый год, когда Шура решила поступать в институт...

Какое значение в жизни Шуры могли иметь оказавшиеся в шкатулке эти четыре фотографии, сделанные в ателье на Невском в начале нашего столетия, вывезенные ею вместе с Гаврилой Принципом из Ленинграда?.. В каких родственных связях могла состоять умершая девочка с этой дородной дамой в гигантской шляпе, украшенной птицами и цветами?.. С этим молодым человеком с жидкой бородкой и выпуклыми глазами, в студенческой тужурке с гербовыми пуговицами, в черной "николаевской" шинели с пелериной и бобровым воротником?.. С этой девочкой в муслиновом платье и с серсо в руке, перевитым лентой?.. С этим приземистым мужчиной, на лице которого застыло ироническое выражение, в сюртуке из черного крепа с шелковыми отворотами (на одном из них университетский значок), в полосатых визитных брюках?.. Все они смотрели судьбе в глаза, не предполагая, что не пройдет и двух-трех десятков лет, как от всего их кустистого семейства останется одна Шура. Если бы студент, девочка, дама и господин могли представить себе такую возможность, наверное, они попытались бы подать Шуре знак с отплывающей льдины прошлого, на какое чувство ей следует ориентироваться в этом мире: надежду, сомнение, любовь?..

У Анатолия, свежеиспеченного Шуриного поклонника, тоже хранились две старые фотографии. На одной был снят мужчина с усами и выпученными глазами, в черной шинели и меховой шапке с эмблемой городового, с шашкой на перевязи. На втором - группа рыбаков разного возраста, в холщовых рубахах и рабочих передниках, тянущих из реки сети. Анатолий полагал, что тот, в шинели, - его дед, умерший от голода в Челябинске. Одним из рыбаков, тянущих сети, был его отец.