Итак, произведение сына, которое любовь матери наделяла несуществующим безумием, не устояло перед очередным ходом смерти. Но вспомним - женщина была англичанкой, и все свои открытия она должна была стоически преодолевать, как письма Эвелины... Мать продолжала скрывать от сына и окружающих свою боль, боролась со страшными ночными видениями, насылаемыми на нее книгой, совсем перестала спать, но утром снова приводила себя в порядок и принимала навещающих ее знакомых. Смерти были неприятны ее светские манеры, но ни боль, ни пролежни, ни кровавая рвота не могли справиться с упрямой англичанкой. К тому же сын был начеку: внутренние уступки смерти со стороны матери им безжалостно отметались, в будущих воспоминаниях, уже обдумываемых им, должен был доминировать мотив мужества и сохранения достоинства, запечатленный в вышивке, которой она занималась в перерывах между чтением корректуры, и в составлении икебан; букет, составленный матерью накануне смерти, был положен в ее гроб, как награда за хорошее поведение...

Эти воспоминания, написанные той же рукой, что описала отчаяние Уилфрида над обрывками писем Эвелины, развеяли чары моей любимой книги, может, той самой, корректуру которой вычитывала умирающая мать писателя. Автор, ставящий мужество впереди смерти, по сути, малодушничает. Мужество - это глубоко интимная вещь, которую "невозможно", "невозможно" запечатлеть в предметах зрительного ряда, в корридах и окопах, в охоте на льва и отказе от возлюбленной, его "невозможно" запросто навязать своим героям. Жизнь порванное в клочья и сожженное в пламени слово "невозможно", без всяких там каминных щипцов и серебряных подносов".

Что-то скорбное и триумфальное было в этих сумерках. На востоке настаивалась синева, силуэт леса вдали, казалось, был обведен серебряными зигзагами, над ним под музыку "Иоланты" проступали страстно горящие звезды. Солнце скрылось из глаз, пока поезд грохотал по мосту через реку Томь между ссылкой и каторгой, Великой Китайской стеной и Северным Ледовитым океаном, тайгой и тундрой, одним тысячелетием и другим, но шафранная полоса, за которой оно исчезло, долго стояла над горизонтом, алея, багровея, пока не растворилась в дымке ночи, в вечной разлуке, мчащейся, как тень самолета, через огромную землю.

В последний раз Надя увидела Владимира Максимовича в дни проходящей в Москве Олимпиады-80.

Казалось, все оркестры шестой части суши собрались на срочно выстроенных стадионах, чтобы дать заключительный концерт. Последний воздух своих легких трубы вкладывали в звуки последнего бала; как истощенные кочегары, подбрасывающие последний уголь в топку, работали клавишники. Барабанщики выбивали из натянутого пластика сумасшедшие ритмы грядущего, которое, согласно обещаниям одного из вождей, как раз в эти дни прибывало, как волна. Гобои, валторны, альты прорастали сквозь воздух, разрушая железный занавес звуковыми волнами, как войско Иисуса Навина стены Иерихона. Флейты надували связки воздушных шаров, летевших над городом. Воздухом, очищенным от провинции, оркестранты накачивали свою музыку в дни грандиозной манифестации бицепсов и юной стати, наполненных, как паруса ветром, имперской мелодикой... Она всегда сочеталась с войной и спортом, с отлаженным механизмом совокупного тела государства. Она рвалась из открытых форточек, развевалась, как флаги.

Это была очередная столичная акция, направленная против Вышнего Волочка и Челябинска, Урюпинска и Новосибирска, Читы и Нальчика, Алма-Аты и Йошкар-Олы, против Калуги, Калинина, Воронежа, Тамбова, Иванова, Рыбинска, Мологи. Чтобы очистить акустическое пространство от помех и глушилок, пожирающих свободный голос Би-би-си, от Москвы отсекли набегающую волну провинции, давно ходившей вокруг нее кругами народной ярости, - чтобы на всем протяжении пространства, от устья трубы до барабанной перепонки, беспрепятственно гнать волну радости и счастья, радости, что этих, с рюкзаками и сумками на колесиках, озабоченных и унылых, наконец-то не стало видно на ладонях больших голубых площадей, что их, напротив, заменили веселыми, дружелюбными, бодрыми иностранцами, знать не ведающими о том, что ради них для тех, с сумками, установили санитарный кордон, держат их в карантине, в осаде, натуральном хозяйстве, бортничестве и собирании грибов, тогда как здесь музыка обходит дозором кольцевую дорогу, заглушая вой ветра языческих времен.

Прилавки магазинов покрылись невиданными прежде россыпями продуктов сыров, колбас, консервов, джемов, и Надежда ходила со своим женихом по этим магазинам, будто перенесенным вместе с иностранными гостями по воздуху, как дворцы в арабских сказках. И она, и ее жених, и другие жители столицы понимали, что это дело временное, и тащили в свои дома все, что можно было унести в руках, чтобы встретить во всеоружии прорыв блокады. Гремела музыка в саду таким невыразимым громом, но притупившийся от сытости слух выделял из нее одну личную эмоцию, и Надежда тыкала пальчиком в паштеты и джемы, сыры и колбасы, когда вдруг в магазин вошел Владимир Максимович...

С видом совы, очнувшейся от сна, он смотрел на преобразившийся прилавок. Похоже, Владимир Максимович не знал ни об Олимпиаде, ни о смерти Высоцкого, за которой в тот день стояла большая очередь на Таганской площади. Он то изумленно смотрел на витрину, то близоруко озирался на посетителей, не решаясь задать вопрос: что случилось, отчего такое обвальное изобилие? что за чудеса в природе?.. В его сознании покупка продуктов тесно переплелась с толканием в очереди, она была связана с едой так крепко, как принятие пищи со слюноотделением... Владимир Максимович размышлял: следует ли приобретать еду в таких условиях, игнорирующих условный рефлекс и привычку, не окажется ли она ядовитой...

Надя приблизилась к нему и сказала: "Здравствуйте". - "Здравствуйте, здравствуйте", - явно не узнавая ее, ответил он. "Вы не помните меня?" "Отчего же, - вежливо возразил Владимир Максимович, все еще недоверчиво приглядываясь к прилавкам. - Скажите, уважаемая, сегодня отовариваются все или только ветераны?" - "Абсолютно все", - ответила Надя. Владимир Максимович уловил в ее тоне иронию, но не понял, к чему она относится. Он решил, что ближайший к его дому магазин сделался какой-то хитрой базой для избранных. Не могла же вся эта снедь вырваться из контекста, которым прежде была окружена. "Так что вы будете брать?" - раздраженно спросила его продавщица. Уловив знакомую интонацию, Владимир Максимович решил, что напрасно он сомневается, с фоном и контекстом ничего не произошло. "Если можно, вот этой колбаски". "Сколько вам?" - "Полкило, если можно". - "Берите больше". - "А сколько можно в одни руки?" - "Сколько унесете. Берите, колбаса хорошая, венгерская, в холодильнике полежит..."