Иными словами, речь идет о том, чтобы исключить поле напряжения, возникающее между полюсами должного (идеального) и фактического Если фактичность признать в качестве единственного модуса бытия, то есть запретить вмешательство должного, то христианский энергетизм исчезает и мы возвращаемся из христианской к естественнонаучной картине мира, восклицая вместе с Гегелем: "все действительное - разумно".

В лице Нильса Бора естествознание пришло к выводу, несовместимому с установками европейской научной классики: о принципиальной нередуцируемости наблюдателя в исследовании Вселенной. Все, что мы о ней познаем, мы познаем не вообще, с некой "абсолютной" или "абсолютно-объективной" точки зрения, а с позиций наблюдателя, поставленного в определенные условия и ограниченного ими.

Это - первый релятивистский принцип новейшей науки.

Второй релятивистский принцип связан с тем, что наблюдатель не только присутствует, влияя на научный образ изучаемого природного объекта, но он еще и обладает памятью.

Иными словами, сознание исследователя не является чистой доской, на которой природа начерчивает свои письмена; это сознание является культурно обусловленным и мотивированным и открывает в природе только то, к чему оно заранее предрасположено. Этот принцип памятующего исследования выражен в понятии научной парадигмы. Парадигма - это культурно обусловленная линза или тип оптики, посредством которой исследователь "выхватывает" из окружающего мира определенные моменты, но обречен не замечать другие - для этого требуется предварительно менять научную установку, "линзу".

Однако понятие памяти, будучи интегрированным в понятийный аппарат современного естествознания и утратив многие из ранее присущих ему черт гуманитарного понятия, становится слишком одномерным. Оно нуждается в реинтерпретации с привлечением классической философской рефлексии. Тогда обнаружится, что его глубинное содержание раскрывается посредством диалектики таких философских понятий как имманентное и трансцендентное, обратимое и необратимое (применительно к процессам). Память непременно связана со статусом наблюдателя, целиком не погруженного в определенный процесс, а воспринимающего его одновременно с двух позиций: прошлого и настоящего. В этом смысле она есть выход из имманентного в трансцендентное: по ту сторону настоящего процесса. Память не просто хранит следы прошлого (и камень и железо может хранить следы - например, вмятины от столкновения с таким же твердым толом); она сравнивает прошлое и настоящее, то есть реинтерпретирует оба эти состояния с позиций собственной противоположности (настоящее - с позиций прошлого, прошлое - с позиций настоящего).

Другая загадка памяти связана с соотношением обратимости и необратимости. Целиком обратимые процессы представляют собой, в известном смысле, воплощение абсолютной памяти и как таковые в усилиях памяти не нуждаются. Абсолютно необратимые процессы тоже ее исключают. Память есть драматургия частичной или возможной - заданной обратимости: здесь прошлое состояние выступает для субъекта или системы как определенная ценность или эталон, по которому они сверяют свое настоящее поведение, будучи обреченными никогда этого эталона не достигать (момент необратимости).

Таким образом, ностальгия является неотъемлемым свойством жизни, связанным с феноменом памяти. Об этом свидетельствуют данные психоанализа: память о младенческом состоянии - инфантильные комплексы нашей психики представляет не только рудиментарное образование, но и эмоционально значимый эталон, к которому мы подсознательно желаем вернуться.

Но об этом же свидетельствует культурная антропология, теория мифа, философия истории: память о "золотом детстве" человечества прочно закреплена в "коллективно бесссознательном" человечества и образует основу не только архаических мифов, но и всех последующих социальных утопий и идеологий. Введенное в оборот Л. Гумилевым понятие пассионарности, в чем-то наследующее таким понятиям западной философии жизни, как "витальность", "жизненный порыв" (e'lau reital), несомненно содержит культурологическую составляющую, связанную с памятью - с эмоционального переживаемым опытом прошлого, препятствующим пассивному растворению в настоящем.

Величайшая духовная заслуга христианства состоит в том, что оно возвело присущую всем мировым культурам "память" о золотом веке в статус нравственной категории, связанной с грехопадением. Вне понятия греха память о золотом веке - не больше чем инфантильный комплекс, проявляющийся на уровне "коллективно бессознательного" человечества: в ней воплощено все то, что в нас тяготится нормами культуры, морали и цивилизации. Но когда утрата "золотого детства" воспринимается не в нейтральном значении эпического рассказа и не с детской обидой на историю, лишившую нас блаженства "естественного состояния", а как следствие вины (греха), которую предстоит искупить, то создают предпосылки настоящего духовного взросления.

В то же время христианская память о райском состоянии, предшествующем грехопадении, ставит христианина в особое, напряженно-остраненное и остраняющее отношение к греховному настоящему. Здесь настоящее утрачивает конформистскую самодостаточность: оно зажато между двумя полюсами прошлым, когда мы наслаждались благами богосыновства, и будущим, которое не только выше настоящего, но и выше первичного райского состояния. В христианском смысле пассионарность есть ни что иное как страстное неприятие действительности от имени более высокого духовного идеала.

КАПИТАЛИЗМ И ФЕНОМЕНОЛОГИЯ ДУХА

Романтики XIX века подняли тему: пассионарность и капитализм, в рамках которой вызревало все более доказательное обвинение капитализму как системе, убивающей и стихийную импульсивность - игру жизни - и импульсивность духа, устремленного ввысь, к горним вершинам. Романтическая, связанная с культом стихийной дионисийской телесности, и христианская критики капитализма синкретично переплетались. Но их объединяла какая-то общая интуиция, связанная с восприятием капитализма как вторичного грехопадения человечества (первое касалось утраченного "первобытного рая", или "золотого детства").

Интересно, что эта интуиция находилась в прямом конфликте с господствующей интуицией предшествующего просвещения, связывающей капитализм с "естественным состоянием", а буржуазного приобретателя - с "естественным человеком".

Итак, одна из главных антиномий европейской культуры связана с вопросом о происхождении капитализма. Апологеты - от буржуазных идеологов XVIII века до современных либералов "чикагского образца - доказывают естественность капитализма, контрастирующую с "искусственностью" и "репрессивностью" любых других формаций и культур. Критики - от ностальгических романтиков начала XIX века до революционеров ХХ-го,напротив, доказывают искусственно-отчуждающий, патологический характер капитализма, лишающий человека его исконных прав и прерогатив и приравнивающий его к вещи.

Либеральная версия о "естественности" частнособственнического инстинкта (первым словом ребенка должно было бы быть не "мама", а "мое") обвиняет мораль и культуру в лицемерии и приписывает им репрессивный характер. Они якобы заставляют человека прятать его естественный индивидуальный эгоизм и пребывать в роли лицемера, демонстрирующего внутренне несвойственные человеку альтруизм и жертвенность. Более того, они заставляют человека гасить свою инициативу, ибо предполагается, что коллективной инициативы не бывает, коллективизм предполагает пассивность и обезличивание. Поэтому последовательные либералы требуют от культуры и морали того же самого, что либерализм обычно требует от государства: невмешательства в экономическую жизнь, которую надлежит целиком предоставить "естественному отбору".

Получается, что капиталистическое общество представляет собой возврат в естественное, то есть инстинктивное, состояние. Во-первых, речь идет о ничем не стесненном инстинкте личной наживы, а во-вторых - о ничем не стесненном естественном отборе дарвиновского образца.