Томмазо, конечно же, заметил произошедшие во мне перемены. Но ничего мне не сказал. Жена и дети тоже давно уже все видели. Из моих первоначальных намерений радоваться жизни ничего не вышло. Я избежал смерти, но не чувствовал в себе жизни, а уж постоянный отдых и бездействие тем более не шли мне на пользу. Теперь я знал, что никому не удастся избежать своей участи: ни моему младшему сыну, ни растениям, ни предметам. Никому и ничему. Земля казалась мне грязным камнем, выброшенным в никуда. Я не видел для себя спасения. Это может показаться странным, но я так и ощущал себя: случайно (и только временно) живым. Моя душа ненадолго ушла за облака и увидела там... кто знает, что она там увидела, но теперь я хотел вернуться именно туда, наверх. Здесь, внизу, я был страдающей и даже немного комичной эктоплазмой. Я делал странные и бестолковые вещи. На телефонный вопрос: "Разве вы не господин Блазио?" - я мог ответить: "Нет, это его призрак".
Один только Джулио, мой младший сын, которому в то время было семь лет, серьезно отнесся к моему новому состоянию. Он поделился своими впечатлениями с двумя школьными товарищами, и те, приняв на веру услышанное, пришли посмотреть на меня в тот момент, когда я копал огород. Они даже не вошли в калитку. У них не осталось никаких сомнений. Я смотрел на них так, как на некоторых картинах грешники смотрят на порхающих в небесах ангелов.
Карла и Паоло, мои старшие дети, считали меня остроумным, таким образом я убедился в том, что в шестнадцать лет можно уже быть порядочными лицемерами. А моя жена беспокоилась, так как я вел странные разговоры.
"Все у тебя еще должно наладиться", - говорила она, просыпаясь по ночам и заставая меня сидящим в постели.
"Все хорошо. Мне просто не спится".
"И ты больше не чувствуешь себя призраком?"
"Нет, нет. - И, для большей убедительности, я разражался смехом. - Каким еще призраком?"
"Тогда спи. Попробуй заснуть. Я так хочу спать".
И она тут же засыпала, а я продолжал отчаиваться. В одну из таких бессонных ночей я написал ей свое первое прощальное письмо. "Дорогая! И вот ты опять заснула, и я снова один. Не бойся той картины, которую ты застанешь в ванной (в другой редакции я писал: в гостиной), это уже не я. Попроси за меня прощения у детей. Я прошу прощения и у тебя. Что касается дома... (далее следовали почти нотариальные указания). Иногда мне кажется, что я не люблю ни тебя, ни детей. Это страшно. Я знаю, что я болен. Спасибо за все. Не поминай лихом. Пьетро".
Вложив письмо в конверт, я направился в ванную, но только для того, чтобы убедиться, что самоубийство, по крайней мере в эту ночь, не состоится. Неоновая подсветка зеркала исказила бы меня в глазах детей, а я и живым, как мне казалось, выглядел уже довольно безобразно. Бледный, с опухшими глазами, я держал в правой руке блестящее лезвие, которым я бы никогда не осмелился перерезать себе вены. Я лег в постель в подавленном состоянии, но, возможно, как раз оно и придавало мне уверенность в неизбежности моего исчезновения. Я больше не в состоянии был находиться среди людей.
Это была первая стадия моей болезни, за которой последовали другие, еще более хаотичные. О них свидетельствуют пять писем, хранящихся стопкой в закрытом ящике моего письменного стола. В то время в общей сложности я написал и разорвал более двухсот писем. Потом я сжигал их в ванной. Не все мои послания предназначались для уничтожения, некоторые из них не могли быть доставлены ввиду того, что местонахождение адресата было неизвестно (я тоже хотел быть безадресным). Я писал письма канализации, морю, облакам.
Убедившись, что никто уже не может понять меня, я вернулся в прежнее состояние, и все были этому рады. Но, как только я закрывался у себя в кабинете, я продолжал писать безжалостные прощальные письма.
"Дорогая! Ты помнишь то время, когда мы продавали дом моего отца? - Так начиналось мое второе письмо жене. - Я не думал, что ты такая жадная. Мне было стыдно за тебя во время переговоров о купле-продаже. Жадная, обманщица, и к тому же непорядочная. С покупателями, с моей сестрой, со всеми. Именно тогда и зародилась моя нелюбовь к тебе. Что касается городка, в котором ты родилась, знай, что самые маленькие города Марокко намного приятнее и динамичнее его. Ты родилась в дерьмовом месте. Я должен был тебе это сказать. Не обижайся, я хочу быть не жестоким, а только откровенным.
Ты хорошая мать, и ты прекрасно без меня справишься. Что касается дома... (шли привычные указания). Вероятно, от прощального письма ты ожидаешь чего-то более значительного, но, увы, у меня мало мыслей, а те, что есть, неинтересны. Бог меня не волнует, если это то, что ты хочешь от меня услышать. Будь он близок или далек, жив или мертв, я уверен, что он оставит меня в покое. Ему, наверное, уже известно о моем скверном характере. Кто знает, может, мне и удалось быть остроумным в моем прощальном письме? Обнимаю!"
Я запечатал письмо и попробовал вообразить себе мир иной, поскольку никогда не имел о нем никакого представления. Он был серый и мрачный, и я бесцельно, с трудом пробирался по нему: все кругом было серо.
Осененный внезапно абсурдной идеей, я заперся в ванной. Я разорвал упаковку шприца и принялся тыкать острием иглы в кожу руки. Боли я не чувствовал, хотя вену найти было нелегко. Абсурдная идея заключалась в том, что я решил себя обескровить. "Вот так я и уйду, я уже ухожу", - говорил я себе, брызгая кровью в раковину. Чтобы не оставлять пятен, я открыл воду.
Я потерял сознание, опорожняя от крови второй шприц. Утром я не мог дать себе разумного объяснения по поводу сломанного во рту резца, и мне не оставалось ничего другого, как, вместо завтрака, отправиться к зубному врачу. Мне удалось записаться на прием на десять часов, и у меня оставалось достаточно времени для того, чтобы просмотреть газеты в баре, в котором я одно время был завсегдатаем. Я уже год там не появлялся и сейчас шел туда без особого удовольствия. Если не считать официантов, знакомых я там не встретил. Устроившись за угловым столиком, я заказал себе обильный завтрак. Затем я пролистал, не читая, две^газеты и, наконец, принялся за еду. Никому здесь не было дела до моего отсутствующего резца, так что я мог спокойно кусать наискось тартинки, словно изголодавшаяся собака.