Все обстоятельства к концу зимы 1924-25 годов в Нью-Йорке предвещали мне большие затруднения с моей поездкой обратно во Францию. Первый приезд туда "случился" в результате бесцельной, несвязной цепи событий, которые зависели от развода матери, ее болезни, существования Маргарет и Джейн и их интереса к нам. Однако теперь я чувствовал, что если необходимо, то доберусь туда сам.
Мое освобождение от иллюзий взрослого мира и отсутствие его понимания дошло до кульминации к Рождеству. Я стал (я описываю свои чувства) в чем-то подобен кости, раздираемой двумя собаками. Хитрый спор, так как моя мать была исключена, как соперник, еще велся для опеки нас с Томом между Джейн и моим отцом. Теперь я чувствую определенно, что это были действия по "спасению репутации" с обеих сторон; я не могу представить, что каждая сторона стремилась к нам из-за нашего особого значения - со мной, конечно, поступали довольно плохо, что не было особенно желанным тогда. В любом случае, я согласился, или по крайней мере, согласился запланировать, посетить моего отца на Рождество. Когда подошло время действительного решения, я отказался. Контрпредложение Джейн о "взрослом" Рождестве - с вечеринками, посещениями театра и т. д. - было мне предлогом и удобной причиной для отказа от визита к моему отцу. Моей действительной причиной, однако, оставалось то, что и было всегда: Джейн, какими бы невозможными наши отношения не казались мне тогда, была пропуском к Гурджиеву, и я сделал все возможное, чтобы достичь некоторого рода гармонии с ней. С ее стороны, так как она не была ни надежной, ни бесчеловечной, мое решение - отдающее явное предпочтение ей - доставляло ей удовольствие.
Мой отец был очень несчастен. Я не мог понять почему после того, как я сказал, что принял решение, он приехал в Нью-Йорк, чтобы заехать за Томом, согласившимся провести Рождество с ним, и привез с собой несколько больших коробок с подарками для меня. Я был смущен подарками, но, когда он также попросил меня передумать, мне показалось, что он использовал подарки в качестве приманки - я был задет и взбешен. Я чувствовал, что несправедливость, отсутствие "справедливости" во взрослом мире, была воплощена в этом поступке. Разозлившись, я сказал ему в слезах, что меня нельзя купить, и что я буду всегда ненавидеть его за то, что он мне сделал.
Ради памяти о моем отце, я хотел бы отступить достаточно далеко и сказать, что полностью сознаю его добрые намерения и отдаю должное ужасному эмоциональному шоку, который он получил от меня тогда. Что было печально, и возможно даже надрывало его сердце, это то, что он не имел представления о том, что происходило в действительности. В его мире дети не отвергали своих родителей.
Зима наконец кончилась, хотя я еще думал о ней, как о нескончаемой. Но она кончилась, и с весной мое страстное стремление в Приэре усилилось. Я не верил, что действительно доберусь туда, пока мы действительно не оказались на корабле, направлявшемся во Францию. Я не мог остановить мечтания, веру и надежду до тех пор, пока еще раз не прошел через Ворота Приэре.
Когда я увидел его снова, Гурджиев положил руку на мою голову, и я взглянул на его свирепые усы, широкую открытую улыбку и блестящий лысый череп. Подобно большому, теплому животному, он притянул меня к себе, прижав меня нежно своей рукой, и сказал: "Итак... вы вернулись?" Это было сказано, как вопрос, - что-то немного большее, чем констатация факта. Все, что я смог сделать, это кивнуть головой и сдержать свое рвущееся счастье.
6.
Второе лето, лето 1925 года, было возвращением домой. Я нашел, как и мечтал, что ничего существенно не изменилось. Там были некоторые люди, отсутствовавшие предыдущим летом, и некоторые новые люди, но приезд и отъезд каждого не имел большого значения. За исключением покоса газонов, которые стали задачей другого человека, я вернулся к обычной упорядоченной домашней работе, наряду со всеми.
Институт, в отличие от обычного интерната, например, незамедлительно давал ребенку безопасность в чувстве принадлежности. Может быть верно, что работа с другими людьми в процессе поддержания школьной собственности - к которой все наши дела так или иначе сводились - имела высшую цель. На моем уровне, это позволяло мне чувствовать, что, каким бы незначительным человеком я бы ни был, я являлся одним из маленьких существенных звеньев, сохранявших школу в движении. Это придавало каждому из нас чувство значимости, ценности; мне трудно теперь представить себе что-нибудь еще, что было бы более ободряющим для личности ребенка. Все мы чувствовали, что имели свое место в мире - мы нуждались в уверенности, что выполняем функции, которые важно выполнять. Мы не делали ничего, кроме обучения для нашей собственной пользы. Мы делали то, что было нужно для общего блага.
В обычном смысле, у нас не было уроков - мы не "изучали" ничего вообще. Однако, мы учились для себя стирать и гладить, готовить пищу, доить, рубить дрова, тесать и полировать полы, красить дома, ремонтировать, штопать свою одежду, ухаживать за животными - все это в добавление к работе в больших группах над обычными более важными проектами: строительству дороги, прореживанию леса, посеву и сбору урожая и т. д.
Летом в институте были две большие перемены, хотя они и не были сразу очевидны для меня. Зимой умерла мать Гурджиева, что произвело неуловимое эмоциональное изменение в чувстве места - она никогда не принимала активного участия в деятельности школы, но все мы сознавали ее присутствие - и, что гораздо важнее, Гурджиев начал писать.
Примерно через месяц после того, как я прибыл туда, было объявлено, что должна быть произведена полная реорганизация функционирования Института и, ко всеобщему беспокойству, было также объявлено, что по различным причинам, главным образом потому, что у Гурджиева больше нет ни времени ни энергии, чтобы наблюдать за студентами лично, никому не будет разрешено продолжать оставаться самовольно. Нам также сказали, что в течение двух или трех последующих дней Гурджиев переговорит с каждым студентом лично и сообщит, можно ли ему остаться, и что он будет делать.
Обычной реакцией было - бросить все и ждать до тех пор, пока судьба каждого не будет решена. На следующее утро, после завтрака, здания наполнились слухами и предположениями: каждый выражал его или ее сомнения и страхи относительно будущего. Для большинства более старых студентов объявление, казалось, подразумевало, что школа не будет больше иметь ценности для них, так как энергия Гурджиева будет сконцентрирована на его писаниях, а не на индивидуальном обучении. Предположения и выражения страхов взволновали меня. Так как я не представлял, что Гурджиев мог решить относительно моей судьбы, я нашел более простым продолжать свою обычную работу по прореживанию и удалению пней деревьев. Некоторые из нас были назначены на эту работу, но только один или двое пришли работать этим утром. К концу дня было проведено много интервью, и определенному числу студентов было сказано уехать.
На следующий день я пошел на свою работу как обычно, но когда я собирался вернуться к работе после второго завтрака, меня вызвали на интервью.
Гурджиев сидел у дверей, на скамейке около главного корпуса, и я подошел, чтобы сесть около него. Он посмотрел на меня, как бы удивившись, что я существовал, спросил меня, что я делал, особенно, с тех пор, как было сделано объявление. Я рассказал ему, и тогда он спросил, желаю ли я оставаться в Приэре. Я сказал, конечно, что хочу. Он сказал, очень просто, что рад моему согласию, потому что у него была новая работа для меня. Начиная со следующего дня, я должен был заботиться о его личном жилище: его комнате, туалете и ванной. Он передал мне ключ, сказав твердо, что этот ключ единственный - другой находится у него, - и объяснил, что я должен буду стелить ему постель, подметать, чистить, стирать пыль, полировать, стирать, вообще поддерживать порядок. Когда потребует погода, я буду ответственным за поддержание огня; добавочным требованием было то, что я также должен быть его "слугой" или "официантом" - что значит, что, если он захочет кофе, ликера, еды или чего-нибудь еще, я должен буду принести ему это в любой час дня или ночи. По этой причине, как он объяснил, в моей комнате будет установлен звонок.