Изменить стиль страницы

Я провел нескончаемый час в малюсенькой комнатке с высоким сводчатым окном, застекленным цветными стеклами варварской раскраски, в компании с плетеным креслом, черной прялкой и железной печкой, красной от ржавчины.

Мне удалось раздавить семь тараканов, крадущихся индейской цепочкой по синему плиточному полу, но я не преуспел в охоте за остальными, которые разгуливали вокруг треснутого зеркала, светившегося в полумраке тусклой болотной водой.

Когда дядя Квансиус вернулся, его лицо пылало так, словно беднягу все это время держа ли привязанным к плите. Три нечесаные головы что-то шептали, щебетали, мяукали на прощанье. На улице дядя повернулся к фасаду с тремя безобразными физиономиями и проскрежетал:

— Дуры… трещотки… чертовки!

Затем протянул пакет, завернутый в жесткую серую бумагу.

— Неси осторожно, мой мальчик. Это немного тяжело.

Это оказалось очень тяжело. Пока мы шли, бечевка, коей был перевязан пакет, изрезала мне пальцы.

Дядя Квансиус проводил меня и зашел к нам домой, ибо, согласно календарю Элоди, день считался праздничным: сегодня надлежало вкушать вафли с кремом и запивать шоколадом из специальных чашек — голубых и розовых.

Дядя Квансиус, наперекор своим привычкам, помалкивал и почти ничего не ел, однако радостные искорки так и плясали в его глазах.

Элоди влила крем в горячую вафельницу: через несколько минут квадратные вафли — хрустящие и легкие — красовались на блюде. Вдруг Элоди оставила свое занятие и принялась к чему-то прислушиваться — внимательно и негодующе.

— Похоже, снова крысы в доме, — проворчала она. — Надоедливые, мерзкие твари!

Я брезгливо оттолкнул тарелку, заслышав, в свою очередь, противный шорох бумаги.

— Откуда этот шум, не могу понять, — продолжала служанка, — оглядывая кухню, — будто по коже царапает…

Я сразу угадал направление и посмотрел на сервировочный столик, куда обычно клали не особо нужные вещи. Но сейчас на нем не лежало ничего, кроме серого пакета.

Я уже открыл рот, но в этот момент увидел мигающие, умоляющие глаза дяди. Пришлось поневоле промолчать. Элоди отвлеклась другим делом.

Но я знал: шорох идет от пакета, и я даже видел…

Нечто ворочалось в бумажной тюрьме, нечто живое искало выхода, билось, царапалось.

* * *

Начиная с этого дня, дядя Квансиус и его друзья собирались каждый вечер, и я далеко не всегда допускался на эти серьезные и отнюдь не эпикурейские заседания.

Наступил день святого Алоизия — он же день святого Филарета.

— Филарет получил от Господа и природы все необходимое для приятной и разумной жизни, — провозгласил дядя Квансиус, — и должно почитать святого Алоизия за его влияние на доброго короля Дагобера: отметим же сей двойной праздник с достохвальным веселием.

Стол радовал глаза и ноздри телячьим паштетом с анчоусами, жареными фазанами, индейкой с трюфелями, майенской ветчиной в желе; друзья беспрерывно передавали из рук в руки бутылки вина, запечатанные разноцветным сургучом.

За десертом, состоявшим из фигурного торта, джемов, марципанов и франжипанов, капитан Коппеян потребовал пунш.

Горячий напиток дымился в стеклянных чашках, здравый смысл улетучивался столь же вольно и сладостно. Бинус Комперноль свалился с кресла — его отнесли на софу, где он немедленно заснул. Благостный Финайер во что бы то ни стало решил спеть арию из старинной оперы.

— Я хочу вырвать из когтей забытья «Весталку» Спонтини, — разглагольствовал он, — пусть восторжествует справедливость!

После чего он задремал, но через минуту завопил:

— Я хочу ее видеть, слышите, Квансиус! Имею полное право! Кто помогал вам в поисках?

— Замолчите, Финайер, — дядя стукнул кулаком по столу. — Замолчите, вы пьяны!

Но Финайер, не обратив внимания, резкими неверными шагами вышел из комнаты. Дядя Квансиус переполошился.

— Остановите, он натворит глупостей! Доктор Пиперзеле с трудом приоткрыл мутные глаза и пробормотал:

— Да, да… остановите… его…

Шаги Финайера донеслись с лестницы, ведущей на второй этаж. Дядя бросился вдогонку, увлекая за собой услужливого, но отяжелевшего Пиперзеле.

Капитан Коппеян пожал плечами, выпил чашку пунша, снова налил и закурил трубку.

— Глупости… очевидные глупости…

И тогда раздался отчаянный вопль, потом крики: кто-то грохнулся на пол.

Я распознал тонкие, жалобные интонации Финайера.

— Она в меня вцепилась, Господи помилуй, палец оторвала…

Послышались стенания дяди Квансиуса:

— Она исчезла… ради всего святого… где она?

Коппеян выколотил трубку, выбрался из кресла, потом из столовой и принялся взбираться по винтовой лестнице, ведущей на второй этаж. Я с беспокойным любопытством следовал за ним в комнату, которая оставалась мне доселе неизвестной.

Мебель там почти отсутствовала. Дядя, доктор Пиперзеле и Финайер стояли у большого стола.

Финайер был бледен как полотно. Его лицо исказила болезненная судорога, с бессильной правой руки капала кровь.

— Вы ее… открыли… — вновь и вновь страдальчески твердил дядя.

— Я хотел рассмотреть получше, — хныкал честный Финайер. — О моя рука, Боже, какой кошмар!

Я увидел на столе небольшую железную клетку, на вид весьма прочную. Дверца была открыта и клетка пуста.

* * *

В день святого Амвросия я чувствовал себя отвратительно: накануне, в день святого Николая, подобно всем избалованным мальчишкам я объелся сладостями, пирожными и фруктами.

Долго ворочался в постели и, не в силах заснуть, поднялся среди ночи с мерзким привкусом во рту и желудочными спазмами. Потихоньку боль отпустила; я подошел к окну и вгляделся в черную улицу, где гулял ветер и град сухо и монотонно сверлил тишину.

Дом дяди Квансиуса располагался под углом к нашему. Меня удивило, что в столь поздний час на шторах блуждает желтый отсвет.

— Скорей всего, он тоже объелся, — самодовольно позлословил я, вспомнив, как дядя утащил пряничного человечка из подаренных мне в день святого Николая кондитерских диковин.

И вдруг я отшатнулся от окна, едва сдержав крик.

В доме Квансиуса легкая тень прыгнула на штору и сгустилась безобразным очертанием гигантского паука.

Тень сжималась, расползалась, пробегала кругами, потом пропала из поля зрения.

И затем раздались дикие, протяжные, душераздирающие крики, которые переполошили весь квартал, — послышались стуки, скрипы, распахнулись окна и двери.

Этой ночью моего дядю Франса Питера Квансиуса нашли мертвым в кровати.

Если бы просто мертвым! Рассказывали, что горло было разодрано, а лицо раздроблено в месиво.

* * *

Я стал наследником дяди Квансиуса, но, разумеется, по молодости лет еще долго не мог распоряжаться значительным его состоянием.

Однако из уважения к правам будущего собственника мне разрешили побродить по дому в тот день, когда чиновники из мэрии проводили инвентаризацию.

Спустившись в лабораторию, темную, холодную и уже запыленную, я сказал себе, что, возможно, когда-нибудь продолжу таинственную игру с ретортами и тиглями несчастного спагириста, злополучного искателя магических решений.

И вдруг я напрягся и замер: дыхание перехватило, глаза остановились на предмете, зажатом в углу тяжелой металлической пластиной.

Большая железная перчатка, смазанная клеем или жиром, как мне показалось.

И тогда в тумане моих воспоминаний очертилась странная догадка: это рука Гетца фон Берлихингена.

На столе лежали внушительных размеров деревянные клещи, которыми обычно перехватывают раскаленные реторты.

Я подошел на цыпочках, примерил клещи и приподнял чудовищную перчатку, с трудом удерживая на вытянутых руках.

Окно лаборатории, вровень с мостовой, открывалось на отводную протоку, впадающую несколько дальше в канал.

Осторожно, шаг за шагом, я понес зловещую находку. И тут произошло нечто, заставившее меня вздрогнуть от брезгливого, липкого, холодного ужаса: железная рука бешено задергалась, извивающиеся пальцы вкроились в дерево, отслаивая щепу, пытаясь дотянуться до меня, схватить… Конвульсия била железные пальцы, и когда я сунул клещи в окно, рука застыла в отчаянном, угрожающем жесте.