Эти самые стихи и начала тогда петь Фелисьяна, а потом она их переписала, Ауристела же не столько их поняла, сколько угадала чутьем их красоту.
Итак, враждовавшие помирились. Фелисьяна, ее муж, отец и брат отправились к себе и попросили было дона Франсиско Писарро и дона Хуана де Орельяна доставить им ребенка, но Фелисьяна, для которой не было ничего несноснее ожидания, решилась все же взять его с собой и этим своим решением обрадовала всех своих родных.
Глава шестая
В Гуадалупе странники пробыли несколько дней, и в течение этого времени им начала открываться величественность святой обители (я нарочно употребляю слово «начала», потому что до конца она открыться не может). Отсюда они направились в Трухильо; там их приветили два доблестных кавальеро, дон Франсиско Писарро и дон Хуан де Орельяна, и там им пришлось рассказать о своей встрече с Фелисьяной все с самого начала, и, рассказывая, они восхищались ее голосом, ее рассудительностью, восхищались благородным поступком ее отца и брата, Ауристела же с умилением вспоминала о тех изъявлениях преданности, которые она услышала из уст Фелисьяны в час расставания.
От Трухильо до Талаверы два дня ходьбы, и в Талавере путники узнали, что здесь все готовятся к великому празднику Монды: праздник этот существовал за много лет до Рождества Христова, однако ж христиане возвысили его и облагородили, и если прежде то был языческий праздник в честь богини Венеры, то теперь это праздник в честь и в похвалу приснодеве. Путники хотели было остаться на праздник, однако, чтобы не задерживаться, от исполнения своего желания воздержались.
Уже на шесть миль отошли они от Талаверы, как вдруг увидели, что впереди идет странница, совершенно одна, — вот что показалось им странным, — однако же им не пришлось ее окликать, потому что в эту самую минуту она, то ли прельщенная приятностью местоположения, то ли принуждаемая усталостью, присела на зеленой лужайке. Путники приблизились к ней, и наружность ее оказалась такова, что ее стоит описать подробно: возраст ее, видимо, давно уже вышел за пределы молодости и приближался к границам старости; лицо у нее было не лицо, а блин, ибо и рысий взгляд не углядел бы на нем носа: до того ее нос был мал и приплюснут — щипцами не ущипнешь; к тому же его заслоняли гораздо более выпуклые глаза. На ней был рваный плащ, доходивший ей до пят; поверх плаща она еще надела пелерину, отделанную кожей, но до того облезлой и потрескавшейся, что уже невозможно было различить, какая именно это кожа — то ли сафьян, то ли самая что ни на есть дешевая. Подпоясана она была поясом, сплетенным Из дрока, таким толстым и здоровенным, что он скорее напоминал якорный канат, нежели пояс странницы. Тока на ней была грубая, но зато белая и чистая. На голове — старая шляпа, без шнурка и без ленты, на ногах — стоптанные альпаргаты, в руке — посох, на манер пастырского, со стальным наконечником. На левом боку болталась изрядной вместимости тыквенная фляжка, на шее висели четки, коих шарики по величине превосходили шары, какими детвора сбивает кегли. Одним словом, все на ней было драное, все, как бывает на кающихся, и, при ближайшем рассмотрении, все далеко не первого сорта. Подойдя, путники с ней поздоровались, она же ответила им на приветствие голосом, какого только можно было ожидать от приплюснутого ее носа, то есть отнюдь не нежным, но, напротив того, гнусавым. У нее спросили, куда она направляется и какое именно совершает паломничество, а затем, прельщенные, как и она, приятностью местоположения, даром времени не теряя, уселись в кружок. На ту же самую лужайку пустили они пастись свою тележку, служившую им и гардеробною, и кладовою, и погребцом, и, начав утолять голод, любезно предложили страннице разделить с ними трапезу, она же, отвечая на заданный вопрос, сказала: