Богомольцы вошли в храм и увидели, что стены его украшены не тирским пурпуром, не сирийскою камкою и не миланской парчою, но костылями, которые здесь оставили хромые, восковыми глазами, которые здесь оставили слепые, деревянными руками, которые здесь повесили однорукие, саванами, снятыми с мертвецов, — все это здесь оставили некогда пребывавшие в пучине скорбен, а ныне воскрешенные, а ныне здравые, а ныне освобожденные и счастливые благодаря безграничному милосердию матери всяческого милосердия, по молитвам которой благословенный сын ее на этом малом пространстве ратоборствует вместе со всем воинством неисчислимых своих доброт.
Такое впечатление произвели чудесные эти украшения на благочестивых паломников; они вновь обвели очами храм, и показалось им, будто по воздуху летят вырвавшиеся из плена, спеша сложить свои цепи у подножья святых монастырских стен, исцеленные — спеша поставить здесь свои костыли, воскрешенные — спеша расстелить свои саваны, и все они ищут места, ибо святой храм их уже не вмещает — стены его увешаны сплошь. Такого ни Периандру, ни Ауристеле, ни Рикле, ни Констансе, ни Антоньр отроду не приходилось видеть, и это Их как бы ужаснуло, и они долго не могли наглядеться на то, что было у них перед глазами, и надивиться тому, что прозревали они очами духовными, а затем опустились на колени и с истинно христианским благоговением поклонились господу богу и помолились пресвятой его матери, чтобы она их, верующих в чудотворность ее образа и чтущих его, приняла под покров свой. Но вот что было всего изумительнее: Фелисьяна де ла Вос, стоя на коленях и сложив руки на груди, проливая обильные слезы, но со спокойным выражением лица, не шевеля губами, не делая никаких движений и не подавая никаких признаков жизни, вознесла дух свой горе и, давит волю своему голосу, пропела несколько стихов, которые она знала наизусть и которые потом переписала для Ауристелы, и пение это поразило всех, кто ее слушал, и подтвердило справедливость той похвалы, с которой она сама отозвалась о своем голосе в беседе с паломниками, ныне получившими от ее пения, которое они так жаждали услышать, полное удовлетворение.
Фелисьяна успела пропеть четыре строфы, когда двери храма отворились и вошли какие-то двое; обычай, а равно и богобоязненность обоих незнакомцев повергнули их ниц перед образом, голос же Фелисьяны, все еще продолжавший звучать, повергнул их, так же как и паломников, в изумление. Наконец один из них, находившийся уже в преклонном возрасте, обратился к спутнику своему и сказал:
— Или то голос серафима, или то голос дочери моей Фелисьяны де ла Вос.
— Какое же тут может быть сомнение? — вскричал другой. — Это она, но сейчас она перестанет быть ею, если только не промахнется моя рука.
С последним словом он выхватил кинжал и, мгновенно побледнев, дико вращая глазами, неверным шагом направился к Фелисьяне. Маститый старец бросился за ним и, обхватив его за плечи, молвил:
— Здесь, сын мой, не место для тяжелых сцен и для наказаний. Время терпит: ослушница от нас не убежит, так что спешить тебе некуда, иначе вместо того, чтобы наказать чужое преступление, ты примешь на себя вину за преступление, совершенное тобою самим.
Эти речи и этот переполох наложили печать на уста Фелисьяны и одновременно переполошили паломников, а равно и всех остальных молящихся, и все же молящиеся не смогли помешать отцу и брату Фелисьяны вывести ее из храма на улицу, а на улице в одну минуту собрались чуть ли не все жители городка, равно как и представители власти, которым все же удалось отнять власть над Фелисьяной у ее отца и брата, державших себя с нею не как близкие родственники, а как ее палачи.
Смятение все еще длилось: отец требовал, чтобы ему отдали дочь, брат требовал, чтобы ему отдали сестру, власти впредь до выяснения всех обстоятельств отказывались ее выдать, но тут с площади на улицу выехали шесть всадников, из коих двое всем здесь были знакомы: весь народ сейчас узнал дона Франсиско Писарро и дона Хуана де Орельяна; они же, привлеченные шумом, вместе с каким-то еще кавальеро, лицо которого было закрыто черной тафтой, спросили, из-за чего такой крик. Им ответили, что, как видно, только из-за того, что власти вступились за странницу, которую хотят убить двое мужчин, — должно полагать, брат ее и отец. Дон Франсиско Писарро и дон Хуан де Орельяна продолжали слушать, о чем говорят, как вдруг кавальеро в маске спрыгнул с коня, выхватил шпагу, сорвал с лица маску и, мгновенно очутившись рядом с Фелисьяной, громким голосом заговорил:
— Вы с меня, сеньоры, с меня взыскивайте за грех Фелисьяны, если только выйти замуж против воли родных — это такой великий грех, за который должно убивать! Фелисьяна — моя супруга, а я, как видите, Росаньо, и не такого уж я низкого звания, чтобы мне нельзя было отдать по добровольному соглашению то, что я сумел взять хитростью. Я человек благородного происхождения, и это может быть установлено свидетельскими показаниями; знатность моя сочетается с состоятельностью, а потому напрасно Луис Антоньо ради вашей прихоти отнимает у меня супругу, которая мне досталась по счастливому стечению обстоятельств. Если же вам обидно, что я с вами породнился, у вас не спросясь, то уж за это вы меня простите — всемогущие силы любви помрачают и более ясные умы, вы же оказали явное предпочтение Луису Антоньо, вот почему я и не соблюл должных приличий, за что вторично прошу у вас прощения.
Во все продолжение речи Росаньо Фелисьяна, дрожащая, испуганная, подавленная и все же прекрасная, держалась за его пояс и прижималась к его плечу. Прежде чем отец и брат ее успели что-нибудь ответить, дон Франсиско Писарро заключил в свои объятия отца, а дон Хуан де Орельяна — брата, ибо то были их близкие друзья. Дон Франсиско сказал отцу:
— Где же ваше благоразумие, сеньор дон Педро Те-норьо? Зачем вы действуете во вред себе? Ведь в подобного рода проступках заложено их оправдание. Ну, чем Росаньо не пара Фелисьяне? И что останется в жизни у Фелисьяны, если у нее отнять Росаньо?
Почти то же самое сказал дон Хуан де Орельяна брату Фелисьяны, прибавив только вот что:
— Сеньор дон Санчо! Порывы гнева добром не кончаются. Гнев — это буря душевная; обуреваемая же страстью душа редко когда достигает цели. Сестра ваша сумела выбрать себе хорошего мужа. За несоблюдение же церемоний и неисполнение обязанностей мстить не должно, иначе обрушится и обвалится здание вашего спокойствия. Послушайте, сеньор дон Санчо: у меня в доме ребенок, ваш племянник, и отречься от него вам не удастся: это было бы равносильно тому, что вы отреклись бы от самого себя, — так он на вас похож.
Вместо ответа дону Франсиско отец Фелисьяны приблизился к своему сыну дону Санчо и взял у него кинжал, затем подошел к Росаньо и обнял его, а Росаньо припал к ногам того, кого он уже признал своим тестем. В ту же минуту опустилась перед отцом на колени и Фелисьяна, и снова у нее потекли слезы, из груди вырвались вздохи, перед глазами все поплыло. Присутствовавшие возликовали. Отец прослыл в народе рассудительным, сын прослыл в народе рассудительным, друзья их — находчивыми и красноречивыми. Коррехидор пригласил виновников происшествия к себе; настоятель святой обители наиобильнейшую предложил им трапезу; паломники приложились ко всем многочисленным, чтимым и богато убранным святыням монастыря, исповедались в грехах своих, причастились святых таин, и за это время — всего они пробыли здесь три дня — дон Франсиско успел послать за ребенком, тем самым ребенком, которого принесла к нему крестьянка и которого Росаньо отдал ночью Периандру вместе с цепочкой, и ребенок оказался так мил, что дедушка, позабыв все обиды, при виде его воскликнул:
— Дай бог здоровья твоим родителям!
С этими словами он взял ребенка на руки, омочил ему личико слезами умиления, а затем осушил их своими поцелуями и отер ему личико своими сединами.
Ауристела попросила Фелисьяну переписать ей то песнопение, которое она пела перед священным образом; Фелисьяна же сказала, что она спела только четыре строфы, а всего их двенадцать, и все двенадцать нужно-де знать наизусть, и она переписала для Ауристелы это стихотворение. Вот оно: