И весь остаток вечера ее преследовал почтовый рожок Тристеро. В Китайском квартале он увиделся ей среди иероглифов в витрине магазина лекарственных трав. Но уличное освещение было слишком тусклым. Позже она обнаружила целых два, нарисованных мелом на тротуаре в двадцати футах друг от друга. Между ними — замысловатый набор квадратиков: одни с числами, другие с буквами. Детская игра? Места на карте? Даты из тайной истории? Она перерисовала диаграмму в записную книжку. Подняв взгляд, Эдипа в полуквартале увидела, как некий человек в черном костюме — наверное, мужчина — наблюдает за нею из дверного проема. Ей показалось, что у него поднят воротник, но испытывать судьбу она больше не стала и двинулась назад, откуда пришла, — пульс бешено колотился. На следующем углу остановился автобус, и она побежала, чтобы успеть запрыгнуть.

Прогулку продолжила на автобусах, и лишь иногда выходила пройтись пешком, чтобы взбодриться. Когда на нее все же наваливалась дремота, любой ее сон был связан с почтовым рожком. Похоже, нелегко потом будет разделить минуты этой ночи на реальные и приснившиеся.

На каком-то неопределенном пассаже звуковой партитуры той ночи ей пришло в голову, будто она в полной безопасности, будто нечто — возможно, ее линейно убывающий хмель — защитит ее. Этот город, такой лощеный и загримированный привычными словами и образами ("космополит", «культура», "фуникулер"), принадлежал ей, как никогда прежде: сегодня она совершает безопасную прогулку к самым удаленным ответвлениям его кровеносной системы будь то капилляры столь мелкие, что в них можно лишь заглянуть, или сосуды покрупнее, перемешанные в бесстыдном городском засосе и заметные на коже всем, кроме туристов. Ничто тем вечером не могло даже коснуться ее; ничто и не прикасалось. Постоянного повтора символов было достаточно, чтобы ослабить чувство безопасности или напрочь вытеснить его из сознания. Кем-то предполагалось, что она запомнит. Она стояла перед лицом этого предположения, словно над игрушечной улицей на высоком балконе, словно на "американских горках", словно в час кормления среди зверей в зоопарке — или в любой другой ситуации, связанной с инстинктом смерти — гибели, для которой достаточно легкого касания руки. Она стояла у кромки сладостного поля подобной возможности, сознавая, как прекрасно было бы — когда кончатся сны просто подчиниться ему, и что ни тяготение, ни законы баллистики, ни звериная хищность не принесут большего наслаждения. Она с трепетом пробовала это поле на вкус: предполагается, что я запомню. Каждый встреченный Эдипой след должен был иметь собственную ясность, свои серьезные причины остаться в ее памяти. Но может, — подумалось Эдипе, — каждый жемчугоподобный «след» это своего рода компенсация? Возмещение за потерю ясного, эпилептического Слова, крика, способного положить конец этой ночи?

В Голден-Гейт-Парк Эдипа столкнулась с компанией детишек в пижамках, и они поведали ей, будто все это на самом деле им снится. И что сон этот — все равно, что бодрствование, поскольку по утрам, просыпаясь, они чувствуют себя усталыми, будто всю ночь не спали. А когда матери полагают, что дети играют на улице, они забираются в соседский чулан, или на широкую ветку высоко на дереве, или в тайное гнездышко в изгороди, сворачиваются там калачиком и спят, наверстывая эти часы. Ночь не несла для них никаких страхов — они стояли, образовав круг, внутри которого горел воображаемый костер, и им не нужно было ничего, кроме своего собственного, неведомого больше никому чувства общности. Они знали о рожке, но ничего не слышали об игре с мелом, которую Эдипа встретила на асфальте. Когда они играют в скакалку, то рисуют рожок — но только один, пояснила девочка: ты перепрыгиваешь попеременно через петлю, через колокол и через сурдинку, а твоя подружка тем временем поет:

Тристо, Тристо, раз, два, три,
Океан переплыви,
Черной таксы след возьми…

— Как, то есть, "черной таксы"? "Турн и Таксис"?

Но в таком виде они ни разу считалку не слышали. Продолжали греть руки над воображаемым костром. Эдипа в отместку перестала в них верить.

В зачуханной мексиканской закусочной рядом с 24-й улицей она наткнулась на фрагмент своего прошлого в виде некоего Хесуса Аррабаля, который сидел в углу под телевизором, досуже помешивая куриной ножкой мутный суп в тарелке. — Эй! — поприветствовал он Эдипу. — Ты та самая леди из Масатлана. — Он знаком пригласил ее присесть.

— Все-то ты помнишь, Хесус, — сказала Эдипа, — даже туристов. Как дела с твоим CIA? — Что означало вовсе не то управление, о котором вы подумали, не ЦРУ, а подпольную мексиканскую группировку, известную как Conjuracion de los Insurgentes Anarquistas, чью деятельность можно проследить еще со времен братьев Флорес Магон, и потом состоявшую в кратком союзе с Сапатой.

— Сама видишь. В изгнании, — обведя рукой место, где они сидели. Он был здесь совладельцем вместе с одним юкатеко, который до сих пор верил в Революцию. В их Революцию. — А ты как? По-прежнему с тем гринго, который тратил на тебя кучу денег? Этим олигархом, этим чудом?

— Он умер.

— О, pobrecito. — Они с Пирсом встретили Хесуса на пляже, куда он пришел на заявленный им же антиправительственный митинг. Больше никто не явился. И он пустился в разговоры с Инверарити — врагом, которого, согласно своей вере, он должен изучать. Пирсу, старавшемуся соблюдать нейтральные манеры в атмосфере недоброжелательности, нечего было рассказать, и он столь великолепно сыграл богатого, отвратительного гринго, что Эдипа увидела, как локти анархиста покрылись гусиной кожей — отнюдь не от тихоокеанского бриза. Вскоре, когда Пирс ушел прокатиться на серфе, Аррабаль поинтересовался — в самом ли деле Инверарити такой, или он шпион, или издевается? Эдипа не поняла.

— Знаешь, что есть чудо? Это не то, о чем говорил Бакунин. Это вторжение иного мира в этот. Большую часть времени мы мирно сосуществуем, но происходит соприкосновение, и случается катаклизм. Как и ненавистная нам церковь, анархисты верят в иной мир. Когда революция разгорается спонтанно и без лидеров, способность к единодушию позволяет массам работать вместе, не прикладывая никаких усилий, автоматически — как само тело. И все же, сеньора, если бы нечто подобное случилось и прошло столь безупречно, я бы тут же объявил о чуде. Анархистском чуде. Вроде твоего друга. Он — слишком точное и совершенное воплощение того, с чем мы боремся. В Мексике privelegiado всегда, до мельчайшей доли процента, получает искупление — один из всего народа. Он — не чудо. Но твой друг, если он, конечно, не шутит, столь же для меня ужасен, как явление Девы — для индейца.

Все последующие годы Эдипа помнила Хесуса: он разглядел в Пирсе то, чего не смогла увидеть она. Он был как бы соперником, но не в смысле секса. Сейчас, попивая густой тепловатый кофе, заваренный в глиняном горшке на плите юкатеко, и слушая рассуждения Хесуса о заговоре, она думала о том, что, не возроди чудо Пирса в нем веру, он, может, ушел бы, из своего CIA, и переметнулся бы, как и все остальные, к большинству, к priistas, а, значит, ему не пришлось бы покинуть страну.

В этом совпадении связующим звеном, подобно Демону Максвелла, служил покойник. Не будь его, ни она, ни Хесус не сидели бы именно сейчас именно здесь. Этого было достаточно — закодированное предупреждение. Да и какое из сегодняшних событий произошло по воле случая? Тут ее взгляд упал на древнюю, свернутую трубочкой анархо-синдикалистскую газету «Регенерасьон». На ней стояла дата — 1904 год, рядом с печатью не было марки, а вместо нее нарисованный от руки почтовый рожок.

— Получил недавно, — сказал Аррабаль. — Может так медленно работает почта? Или мое имя поставили вместо умершего члена организации? Неужели на это нужно шестьдесят лет? Может, это репринт? Пустые вопросы, я простой солдат. А на высших уровнях — там свои соображения. — И эту мысль она унесла с собой, снова выйдя в ночь.