Через неделю, а то и раньше закудахтали первые куры на еще не огороженном дворе Саламаты и появились овцы.

Теперь уже Шумилиным нельзя было дальше выдерживать характер. Все, будто сговорясь, помогали молодой паре. И потекли слушки о скаредности Шумилина, обделившего родную дочь. И ему теперь было не до самолюбия. Приехал он с матерью. Саламата боялась этой встречи. Боялась, что отец может обидеть Тимофея. Напрасно боялась.

Шумилин при всех его строптивостях был человеком широким, щедрым и прямым. И он, до того как поздороваться с дочерью, сказал:

- Прости меня, Тимофей Иванович! Давно живу, да не так жизнь вижу. - А потом, обратившись к Саламате, сказал: - А у дочери я уж не буду прощения просить. Она у меня и без того жалостливая. Сама простит.

И все обошлось хорошо. Подоспевшие братья чинно, спокойно обсудили положение и выделили сестре равную долю.

Теперь пластянка могла остаться летней кухней, какие обычно бывают при всяком старожильском доме. Теперь у Саламаты появились все возможности подумать об избе, как у людей.

Новый двор на отшибе от Полынной получил имя Саламатина заимка, а для краткости ее называли просто Саламата.

В наши дни именем Саламаты называется довольно большая деревня. Она пополнялась счастливыми парами, которые, как и Тимофей с Саламатой, по тем или иным причинам не могли соединиться и начать жить своей семьей.

Про таких говорили: "Им теперь больше ничего не остается, как искать Саламатино счастье". И они находили это счастье.

Когда я кончил рассказывать, мой школьный товарищ, посмотрев на свою дочь Светлану, потом на Володю, сказал:

- Вот это люди! Не то что... - Тут он явно изменил конец фразы: - Я и моя благоверная.

Светлана, вздохнув, сказала:

- Между прочим, мое имя начинается на ту же букву, что и Саламата, и той же буквой кончается...

- Ну так что? - настороженно спросил отец.

- Ничего, папа, просто так...

Вскоре мы разошлись по домам.

Через неделю мне позвонила Светлана. Она сказала:

- Спасибо вам! Мы уезжаем с Володей на целину строить свою Саламату...

Полгода спустя я получил письмо из нового совхоза, выросшего в тридцати верстах от Полынной. Письмо было написано твердым, мужским почерком. Я удивился, что он принадлежал Светлане. Она писала:

"...Вы только представьте себе... Наш совхоз находится в тридцати километрах от деревни Саламаты. Я об этом неделю тому назад узнала совершенно случайно. Мы с Володей на другой же день поехали в Саламату, и я нашла ту, чьим именем названа деревня. И я разговаривала с той, которую вы знали молодой и красивой девушкой. Сейчас ей уже за пятьдесят. Ее старшего сына называют Антоном. Также Антоном зовут и другого человека - Антона Матвеевича, которому теперь тоже больше тридцати. Говорят, что он страшно похож на своего отца - Матвея Ляпокурова..."

Я не буду приводить всего письма, а лишь скажу, что, рассказывая тогда все это, в день рождения Светланы, я, конечно, не мог подумать, что рассказ получит такое радостное для меня продолжение во втором поколении, что на старых хороших Саламатиных дрожжах подымется новое молодое целинное тесто...

И впрямь, сегодня и вчера переплетаются в одном узоре так, что ты не можешь разлучить минувшее и наши дни. Они, как мать и дети, живут в одной семье - в одном рассказе.

ШОША-ШЕРСТОБИТ

Этот рассказ я записал со слов Сережи Шерстенникова. Сергей Николаевич Шерстенников, ныне почтенный главный агроном большого целинного совхоза, был в давние годы, как и я, продовольственным работником в тех же богатых степных местах.

Сергей Николаевич не принадлежит к числу торопливых рассказчиков. Он любит начать издалека, вернуться в прошлое и уклониться в сторону, чтобы показать своих действующих лиц со всеми сопутствующими им деталями. Это хотя и замедляет развитие повествования, но все же не перегружает его.

После таких оговорок я могу предложить вам сокращенную редакцию повести "Шоша-шерстобит", которую, на мой взгляд, было бы правильнее назвать "Трудные характеры", но дело не в названии.

Итак, предоставим слово Сергею Николаевичу...

Зимовал я тогда у вдовы Мокшаровой. Я любил этот просторный старожильский дом-сундук. В нем все было добротно: и стены, оклеенные обоями, и крашеные полы, и сравнительно большие окна. Нравились мне и синие двери, расписанные невиданными цветами и райскими птицами.

Эта роспись принадлежала отходникам-владимирцам. Они, как и многие "расейские" мастера, покидая зимой родные губернии, отправлялись в Сибирь за большим рублем, на жирные, мясные харчи.

Появление "расейских" мастеров в доме Мокшаровых, да, впрочем, и во всяком другом сибирском доме приносило оживление, новости, неслыханные истории, песни и сказки. Мастера-отходники шили шубы, суконную одежду, катали валенки, овчинничали, шапошничали, богомазничали, стекольничали, шорничали, сапожничали... Случались и такие мастера, которые высекали новые зубья на старых пилах, "лечили" посуду - паяли, лудили. Эти приходили обычно на день, на два, и с ними не завязывались отношения.

Другое дело - шубник. Пять-шесть шуб для семьи - это добрые десять дней работы. Или пимокаты. Уж если они поселились, раньше двух недель не уйдут. Как не скатать двухгодовой запас пимов - валенок. А тут еще малосемейная родня пристает: "Пущай ужо скатают заодно и нам. Не звать же к себе из-за трех-то пар".

Вот и живут пимокаты месяц в облюбованном доме, чтобы баню не студить, чтобы заново не прилаживаться. Пимокаты - гости долгие и желанные. Особенно у Мокшаровых. К чему было немало еще и других причин.

Старуха Степанида Кузьминична Мокшарова ждала пимокатов еще по первому снегу, а они припожаловали среди зимы, следом за шубниками, когда, как говорится, еще овчинные лоскутки с пола не подмели.

Один из них был худой, испитой старик. Звали его Федор, по фамилии Чугуев. Другой - цветущий застенчивый парень с синими глазами, светловолосый, лет двадцати. Звали его Шоша. Каким было его настоящее имя, я так и не удосужился спросить. Пришли они как старые знакомые. Обмели в сенцах голичком снег со своих валенок, поставили в сторонку "струмент", а потом вошли.

- Опять, видно, морозам быть. Выяснивает. Три кольца вокруг месяца, сказал старик, как будто он был здесь не два года тому назад, а всего лишь отлучался на несколько часов.

- Милости просим, - поздоровалась с ними Мокшариха. - Много ли песен-басен из Расеи понавезли? Разоболокайтесь! - указала она на деревянные спицы - вешалки, а затем крикнула в большую горницу: - Настя, гоноши самовар! Веселый шерстобит приехал. Совсем уж на мужика смахивать начинает...

Выбежала младшая дочь Мокшарихи. Выбежала и зарделась.

- Шошка! Ишь ты какой! Встреть бы тебя на базаре, так бы и не признала. Здорово живем, шерстобит...

Настя протянула Шоше свою тонкую, не как у старших сестер, руку, потом поздоровалась со стариком.

- Все еще тошшой?

- В бане, касатка, работаю. В пару. Пар хоть костей не ломит, да и мяса не копит. Да и ты, девка, погляжу я, не круглая. Видно, мать худо кормит. Кто только тебя, такую мощу, замуж возьмет?

Эти добродушно и шутливо сказанные слова не очень понравились Степаниде. Настя для Мокшарихи была ее второй юностью, зацветшей куда лучше, чем первая. И эту свою вторую и последнюю в ее жизни юность она оберегала как самое дорогое, что у нее осталось.

- Тоща моя моща, а от сватов отбою нет, - сказала она как бы между прочим.

На этом и кончился обмен приветствиями. Настя убежала в "белую кухню", прирубленную к дому, а Мокшариха стала готовиться к приему гостей.

"Расейские" мастера обычно гостями не считались. Но Федор Чугуев бывал у Мокшаровых издавна. Знавал он Мокшариху и в "ягодную пору" ее жизни. И та будто бы звала по-вдовьему положению Федора Чугуева в свой дом. А он не захотел променять горемычную долю хозяина утлой избушки в Калужской губернии на полную чашу не им нажитого мокшаровского дома.