- А если девочка родится? - как-то спросил я.
- Ну и что? Антонидой назову...
Тогда я впервые узнал, что мое имя Антон с небольшим прибавлением становится женским именем.
Саламату я бы не сумел забыть никогда, если бы даже моя дружба с нею оборвалась только на этом. Но это лишь начало моего рассказа. И если вы не устали слушать, я буду рассказывать дальше.
Когда любовь Саламаты и Тимоши стала очевидна Шумилиным и они увидели, что все это не обычные девичьи пляски-тряски, песенки да побаски для времяпрепровождения в свободные вечера, а нечто большее, им стали рисоваться неутешительные картины. Тем более что Анфиса была живым примером. Пусть Саламату нельзя было даже отдаленно сравнивать с единственной и балованной дочерью Конягина, но все же от девушки с таким характером можно было ожидать и непоправимого.
Поэтому на семейном совете Шумилиных решено было показать Саламате, не намекая ни на какое сватовство, тихого, как Тимофея, такого же статного и куда более красивого Матвея Ляпокурова. Последнего оставшегося в живых сына старой вдовы Ляпокурихи. История известная. Прицел понятный. Саламата должна была войти молодой хозяйкой в ляпокуровский дом, где нет ни снох, ни другой родни. Пусть Ляпокуриха крута. Но и Саламата не поката. Найдет коса на камень, и узнают цену друг другу. Слюбятся - смирятся. А как внук появится, цепью скует мать да бабушку. А главное - Матвей не пьяница, не гуляка, не лодырь, не забияка. Разве можно придумать лучшего жениха Саламате, если он ей приглянется?
А относительно Матвея даже в голову никому не приходило, что он при первой же встрече с Саламатой не лишится разума. И к этому было оснований предостаточно. Саламата цвела так, что ее даже нельзя было вывозить на базар - от воза не отходят. И не только парни да мужики, но и бабы, старухи, девки. Настоящая красота всех останавливает.
Как-то за столом мать Саламаты сказала:
- Тоскливо живем, отец. Хоть бы о масленице привез Ляпокуриху. В одной деревне девками росли, а замуж повыскакивали чуть не за двадцать верст одна от другой.
Шумилин поддержал жену:
- И я люблю Ляпокуриху. Не завлеки тогда ты меня пляской, быть бы ей Саламатиной матерью.
Семейный спектакль разыгрывался самым гладким образом.
- Она и без тебя родить не оплошала. Чистого Муромца принесла. Коня за передок подымает. Румянцу-то бы для семи деревень хватило, да еще бы для пяти зимних зорь осталось.
Саламата слушала и молчала. Я знал, куда клонится речь, но не считал возможным вмешиваться. Да и как можно было о чем-то говорить, не зная Матвея Ляпокурова! В жизни случалось, что невесты и в день свадьбы меняли свои решения.
Разговор возобновился в первый день масленицы. Шумилины решили навестить Ляпокуровых, прихватив с собой Саламату.
- И-их, как на гусевой-то прокатишься! - сказал Шумилин. - Самой вожжи дам. Хоть насмерть коней загони - слова не скажу. На то и масленица.
Саламата на это ответила:
- Поехала бы, коли б Тимофею с Анфиской слово не дала конягинских полукровок промять.
Отец повторил приглашение:
- С отцом-то да с матерью, поди, пригожее поехать...
А Саламата резонно возразила:
- В мои годы да в нашем доме, кажись, пригожее от отца с матерью подальше быть. Я ведь не Анфиса, не одна дочь, за которую держатся, которой счастья хотят...
Отец понял намек и не стал больше настаивать. Шумилины уехали вдвоем, а мы с Саламатой отправились к Конягиным, где нас уже ожидала запряженная гусем пара полукровных "каракулевых".
Анфиса сразу же усадила меня рядом с собой и велела Тимофею накинуть на нас тулуп.
- Так-то, Антоша, складнее будет да и не замерзнем друг возле дружки, - сказала она.
Большая продолговатая кошевка была оборудована двумя спинками. Такова уж конягинская прихоть.
Тимофей и Саламата сели спереди, а мы с Анфисой позади. Лошади так быстро несли, что, несмотря на теплый день, можно было поморозить лицо. Поэтому Анфиса закрыла воротником тулупа свое и мое лицо. И я, право же, не могу без благодарности вспоминать об этом. Мне кажется, особенно теперь, что Анфиса была ничем не хуже многих других, даже красавицы Саламаты.
Дни хотя и прибавились, все же мы возвращались в темноте и навеселе. Заезд к тетке Анфисы был вознагражден не только блинами... Нет, право же, мне очень приятно вспоминать этот холодный ночной свистящий ветер и тающий запах снега на разгоряченном лице Анфисы. И как знать, может быть, я сейчас, рассказывая о Саламате, хочу рассказать о щедрости быстролетной юности, которую мы чаще всего не благодарим даже добрым словом.
Когда Саламата и я вошли в шумилинский дом, масленичный пир только-только еще начался. Разнаряженная старуха Ляпокурова сидела в красном углу рядом со стариком Шумилиным, надевшим лихо-кумачовую рубаху, отчего его лицо приобретало розовую окраску. Может быть, этому помогал и свет сальных свечей, которые отливала в самодельной форме старшая сноха Шумилиных - Катерина.
Я не собираюсь долго задерживать ваше внимание на свете свечей, но все же их живой огонь придает лицам лучший и, как мне кажется, настоящий их цвет. Матвей Ляпокуров, сидевший рядом с матерью, показался мне настоящим красавцем, про которых в русском просторечье принято говорить "писаный". Он и в самом деле выглядел писанным щедрой кистью и богатыми красками. Далеко было до него красивому батраку Тимофею.
Матвей, ничуть не красуясь, не стремясь показывать себя, ослеплял своей красотой так, что шумилинские невестки отворачивались, глянув на него, как на солнце. Они опускали глаза, будто боясь, что их мужья, а того хуже свекровка прочтут изумление, а лучше сказать - любование лицом Матвея.
Даже брови у него были так тонки, будто он, предполагая родиться девицей и передумав на последнем месяце, родился парнем.
- Здравствуй, Маша, - сказал он, подымаясь, не желая называть ее Саламатой. - Вот я какой дубиной вымахал.
Саламата, видимо не ожидая увидеть его таким, непринужденно сказала:
- А я думала, ты оглобля оглоблей вытянешься, а ты как Бова вырос.
Раздался радостный, одобряющий хохот. Ляпокурова, желая отплатить комплиментом за комплимент, сказала:
- И ты, Саламатушка, за эти три годка дорогим калачом выпеклась. Подставь-ка шею-то, я тебе на нее повесить чего-то хочу. У катеринбургских мешочников выменяла, да для кого - не знала. Они тебе ой как глазки-то подзеленят...
Ляпокурова полезла в карман широкой суконной юбки и вытащила оттуда завязанные в платок крупные, тяжелые малахитовые бусы.
- А отдаривать чем я буду? - спросила Саламата, любуясь бусами.
- Да что мы, конягинской породы, что ли, кажную безделицу считать... Носи, коли глянутся. Твой отец мне тоже без отдара бусы подарил. Не такие, скажем, а полегче. Вот и не перетянули они меня в его сторону.
Опять послышался смех. Мать Саламаты схватила полотенце и принялась им бить мужа.
- Ах ты, язь тебя переязь, ей бусы жаловал, а меня даже медным колечком не одарил, даром околдовал... Я тебе сухопарые-то ноги до последней выдергаю, изменщик бессовестный!
Теперь хохотал даже старик Шумилин. Ляпокуриха чуть не подавилась блином. Матвей хлопал в ладоши и смеялся по-детски заливисто.
Саламата, залюбовавшись Матвеем, шепнула мне:
- Скажи на милость, сколько одному человеку дадено... Наверно, он и сам этого не знает...
Пока отец Саламаты обещал Шумилиной в прощеное воскресенье на коленях вымолить свои грехи, вошла Анфиса.
Тут бы я попросил вас слушать как можно внимательнее...
Анфиса вошла в розовой широкой кофте и в шелковой шумной пунцовой юбке, отливавшей лиловым и зеленым. Ее тугая золотистая аршинная коса была перекинута через левое плечо. Будто скользя по полу, как по льду, она обратила на себя всеобщее внимание.
- Ты что же это, Саламата? Звала меня посумерничать, а у тебя семьдесят семь свечек одна другой шибче горят... Как мне теперь быть, и ума не приложу: сразу ли назад пятки или "хлеб да соль" говорить...