Так мы, журналисты, узнали о начале мятежа левых эсеров в Москве. Этому предшествовали многие события.

Шел съезд Советов. Пожалуй, никто не был в лучшем положении на съезде, чем журналисты. Их посадили в оркестр. Оттуда все было великолепно видно и слышно.

Из всех ораторов я хорошо запомнил только Ленина. И не столько запомнил содержание его речи, сколько его движения и самую манеру говорить.

Ленин сидел у самого края стола, низко наклонившись, быстро писал, и, казалось, совершенно не слушал ораторов. Были видны только его нависающий лоб и по временам насмешливый блеск скошенных на оратора глаз. Но изредка он поднимал голову от своих записей и бросал по поводу какой-нибудь речи несколько веселых или едких замечаний. Зал разражался смехом и аплодисментами. Ленин, откинувшись на спинку стула, заразительно смеялся вместе со всеми.

Он говорил, а не "выступал", очень легко, будто разговаривал не с огромной аудиторией, а с кем-нибудь из своих друзей. Говорил он без пафоса, без нажима, с простыми житейскими интонациями и слегка грассируя, что придавало его речи оттенок задушевности. Но иногда он на мгновение останавливался и бросал фразу металлическим голосом, не знающим никаких сомнений.

Во время своей речи он ходил вдоль рампы и то засовывал руки в карманы брюк, то непринужденно держался обеими руками за вырезы черного жилета.

В нем не было ни тугой монументальности, ни сознания собственного величия, ни напыщенности, ни желания изрекать священные истины.

Он был прост и естествен в речах и движениях. По его глазам было видно, что, кроме государственных дел, он не прочь поговорить в свободную минуту о всяких интересных житейских делах и занятиях,- быть может, о грибном лете, или рыбной ловле, или о необходимости научно предсказывать погоду.

На съезде Ленин говорил о необходимости мира и передышки в стране, о продовольствии и хлебе. Слово "хлеб", звучавшее у других ораторов как отвлеченное чисто экономическое и статистическое понятие, приобретало у него благодаря неуловимым интонациям образность, становилось черным ржаным хлебом, тем хлебом насущным, по которому истосковалась в то время страна. Это впечатление не ослабляло значительности речи и ее государственной важности.

На съезде Советов в боковой ложе сидел германский посол граф Мирбах высокий, лысеющий и надменный человек с моноклем.

В то время немцы оккупировали Украину, и в разных ее частях вспыхивали, то разгораясь, то затихая, крестьянские восстания.

В первый же день съезда слово взял левый эсер Камков. Он прокричал гневную речь против немцев. Он требовал разрыва с Германией, немедленной войны и поддержки повстанцев. Зал тревожно шумел.

Камков подошел почти вплотную к ложе, где сидел Мирбах, и крикнул ему в лицо:

- Да здравствует восстание на Украине! Долой немецких оккупантов! Долой Мирбаха! Левые эсеры вскочили с мест. Они кричали, потрясая кулаками. Потрясал кулаками и Камков. Под его распахнувшимся пиджаком был виден висящий на поясе револьвер.

Мирбах сидел невозмутимо, не вынув даже монокля из глаза, и читал газету.

Крик, свист и топот ног достигли неслыханных размеров. Казалось, сейчас обрушится огромная люстра и начнут отваливаться со стены театрального зала лепные украшения.

Даже Свердлов своим мощным голосом не мог справиться с залом. Он непрерывно звонил, но этот звонок слышали только журналисты в оркестре. До зала он не доходил, остановленный волной криков.

Тогда Свердлов закрыл заседание. Мирбах встал и медленно вышел из ложи, оставив газету на барьере.

Через театральные коридоры невозможно было протиснуться. Охрана распахнула настежь все двери, но все же театр пустел очень медленно.

Накал дошел до того, что каждую минуту можно было ждать столкновений и взрывов. Но остаток дня прошел в Москве сверх ожидания спокойно.

На следующий день, 6-го июля, я пришел в Большой театр рано, но в оркестре застал уже всех журналистов.

Все пришли пораньше в ожидании событий. Ждали Краткого правительственного сообщения по поводу вчерашней демонстрации левых эсеров.

Зал театра был полон. Заседание было назначено на два часа дня. Но в два часа за столом президиума никто не появился. Прошло еще полчаса. Заседание не начиналось. По залу шел недоуменный говор.

Тогда на сцену вышел секретарь Совета Народных Комиссаров Смидович, сказал, что заседание несколько задержится, и предложил большевикам пройти на партийное совещание в один из соседних с театром домов. Большевики ушли.

Зал опустел. В нем остались одни левые эсеры.

Все понимали, что только необыкновенные обстоятельства могли задержать открытие заседания. Журналисты бросились к телефонам, чтобы позвонить в редакции и узнать, что произошло. Но у каждого телефонного аппарата стояли вооруженные красноармейцы. К телефонам никого не подпускали. Все выходы из театра были закрыты. Около них тоже стояла вооруженная охрана. Ей было приказано никого не выпускать.

Вскоре неизвестно откуда по театру распространился слух, что три часа тому назад был убит в своем посольском особняке граф Мирбах.

Смятение охватило журналистов. Левые эсеры молча переменили места и сели у всех выходов.

Странные звуки начали проникать снаружи в театр,- заглушенный треск и глухие удары, будто невдалеке от театра забивали копром деревянные сваи.

Седенький капельдинер поманил меня пальцем и сказал:

- Ежели желаете знать, что происходит в городе, подымитесь по вот этой железной лесенке к колосникам. Только чтобы никто не заметил. Там налево увидите узкое окошечко. Поглядите в него. Очень советую. Ну и дела, спаси господи и помилуй!

Я взобрался по железной отвесной лестнице без перил до пыльного узкого окна, вернее,- до глубокой прорези в стене. Я заглянул в нее и увидел край Театральной площади и боковую стену "Метрополя".

Со стороны Городской думы бежали к "Метрополю", пригнувшись, красноармейцы, быстро ложились, почти падали на мостовую, и из их винтовок начинали вылетать короткие огоньки. Потом где-то налево, в стороне Лубянской площади, зачастил пулемет и ахнул орудийный выстрел.