«Ах! – жалобно вздохнула Аделаида, – монашенкой, великий Боже, монашенкой, да будет угодно небу, чтобы я ей стала!»

И Дюрсе, который находился в этот момент напротив ее, выведенный из терпения ее ответом, бросил в нее серебряную тарелку, которая убила бы ее, если бы попала ей в голову, потому что удар был так силен, что тарелка погнулась об стену. «Вы наглое создание, – сказал Кюрваль своей дочери, которая, чтобы увернутым от тарелки, бросилась между своим отцом и Антиноем, – вы заслужили, чтобы я ударил вас сто раз ногой в живот. – И отбросил ее далеко от себя ударом кулака. – Идите на коленях просим, прощения у вашего мужа, – сказал он ей, – или мы сейчас же подвергнем вас самому жестокому из наказаний.

Она в слезах кинулась к ногам Дюрсе, но тот, сильно возбужденный и за тысячу луидоров не желающий опустить такой случай, потребовал, чтобы было немедленно совершено великое и примерное наказание, которое, однако, не повредило бы субботнему; и еще он просил, чтобы на этот раз не было последствий, чтобы дети были освобождены от кофе и чтобы все предприятие происходило в то время, когда вошло в обыкновение забавляться за приготовлением пить кофе. Все с этим согласились; Аделаида и две старухи, Луизон и Фаншон, самые злые из четырех и внушающие наибольший страх женщинам, перешли в кофейную комнату, где обстоятельства обязывают нас опустить занавес над тем, что там произошло. Что достоверно известно, это то, что наши четыре героя разгрузились, и что Аделаиде было позволено идти спать. Оставляем читателю сделать свои выводы и удовольствоваться, если ему будет угодно, тем, что мы немедленно перенесем его к рассказам Дюкло. После того, как все поместились возле своих супруг, за исключением Герцога, который в этот вечер должен был получить Аделаиду и заменил ее Огюстин, Дюкло возобновила свою историю:

«Однажды, – сказала наша рассказчица, – когда я уверяла одну из моих подруг, что я, без сомнения, видела по части бичеваний все, что только можно было увидеть самого сильного (поскольку я сама секла и я видела, как секут людей колючими ветками и бычьими жилами), она мне сказала: «О, черт побери! Чтобы убедить тебя в том, что тебе еще очень далеко до того, чтобы сказать, будто ты видела все, что есть самого сильного в этом роле, – я хочу прислать тебе завтра одного из моих клиентов.»

Предупрежденная ею утром о часе визита и обряде, который следовало соблюсти по отношению к этому старому скупщику, которого звали, как я помню, господин де Гранкур, я приготовила все, что было нужно и стала ждать. Он приходит. После того, как нас запирают, я говорю ему: «месье, я в отчаянии от той новости, которую должна вам сообщить; но вы пленник и не можете выйти отсюда. Я в отчаянии от того, что Парламент остановил свой выбор на мне, чтобы арестовать вас, но он так решил, и его приказ у меня в кармане. Лицо, которое вас послало ко мне, подставило вам ловушку, так как знало, о ком шла речь; хотя оно, разумеется, могло бы избавить вас от этой сцены. Итак, вы знаете суть дела; нельзя безнаказанно предаваться черным и ужасным преступлениям, которые вы совершили, и почту за удачу, если вы отделаетесь так дешево.»

Он выслушал мою речь с величайшим вниманием; едва она была закончена, с плачем бросился к моим ногам, умоляя пощадить его. «Я хорошо знаю, – сказал он, – что я забыл о своем долге. Я сильно оскорбил Бога и Правосудие; но так как именно вам, сударыня, поручено наказать меня, я настойчиво прошу вас пощадить меня.» – «Месье, – говорю я, – я исполню свой долг. Раздевайтесь и будьте послушным, это все, что я могу вам сказать.»

Гранкур повиновался, и через минуту он был голым, как ладонь. Но великий Боже! Что за тело представил он на мое обозрение! Я могу сравнить его только с узорчатой тафтой. Не было ни одного места на этом теле, покрытом пятнами, которое не носило бы рваного следа. Одновременно я поставила на огонь железный шомпол, снабженный острыми шипами, присланный мне утром вместе с указаниями. Это смертоносное оружие сделалось красным почти в тот же момент, как Гранкур разделся. Я принимаюсь за него и начинаю хлестать прутом, сначала тихо, потом немного сильнее, а потом со сменой рук и безразлично – от затылка и до пяток; в одно мгновение он у меня покрывается кровью. «Вы злодей, – говорила я ему, нанося удары, – негодяй, совершивший все возможные преступления. Для вас нет ничего святого, а совсем недавно, говорят, вы отравили свою мать.» – «Это правда, мадам, – говорил он, мастурбируя, – я чудовище, я преступник; нет такой гнусности, которой я или ни сделал бы уже, или ни был бы готов сделать. Пустое, ваши удары бесполезны; я никогда не исправлюсь, в преступлении для меня слишком много сладострастия; убей вы меня, я бы совершил его снова. Преступление – это моя стихия, это моя жизнь, я в нем прожил всю жизнь и в нем хочу умереть.»

Оживляясь этими словами, я удваивала свои ругательства и свои удары. Между тем, «дьявол» срывается с его языка; это был сигнал; по этому слову я удваиваю силу ударов и стараюсь бить его по самым чувствительным местам. Он вскакивает, прыгает, ускользает от меня и бросается, извергая семя, в чан с теплой водой, приготовленной специально, чтобы отмыть его от этой кровавой операции. О! К этому времени я уступила своей подруге честь видеть больше меня то, что касалось этого предмета; я думаю, вы могли честно сказать, что только нас двое в Париже видели такое: Гранкур никогда не изменялся и уже более двадцати лет приходил каждые три дня к этой женщине для исполнения подобной прихоти.

Через некоторое время эта же подруга послала меня к другому развратнику, желание которого, я думаю, покажется вам, по крайней мере, таким же странным. Сцена происходила в маленькое домике в Руле. Меня ввели в достаточно темную комнату, где вижу человека, лежащего в кровати, и стоящий посреди комнаты гроб. «Вы видите, – говорит мне наш распутник, – человека и смертном одре, который не захотел закрыть глаза без того, чтобы не почтить еще раз предмет моего культа. Я боготворю зады и хочу умереть, целуя зад. Как только я закрою глаза, вы поместите меня в этот гроб, предварительно завернув в саван, и заколотите гвоздями. Я рассчитываю умереть таким образом в разгар удовольствия, чтобы мне служил в смертный час самый предмет моей прихоти. Итак, – продолжал он слабым и прерывающимся голосом – поспешите, потому что настали мои последние минуты.» Я приближаюсь, поворачиваюсь, показываю ему свои ягодицы. «Ах! Прекрасная задница! – говорит он, – как же я рад, что уношу в могилу мысль о такой великолепной заднице!» И он ее ощупывал, приоткрывал, целовал, как любой земной человек, который чувствует себя как нельзя лучше.

«Ах! – сказал он через минуту, оставляя свой труд и переворачиваясь на другой бок, – я хорошо знал, что недолго буду наслаждаться этим удовольствием! Я испускаю дух, не забудьте том, о чем я вас попросил.» Говоря это, он испускает глубокий вздох, вытягивается и так хорошо играет свою роль, что, черт бы меня побрал, если бы я ни сочла его мертвым. Я не потеряла головы: любопытствуя увидеть конец этой забавной церемонии, я завертываю его в саван. Он больше не шевелился; либо у него был секрет, чтобы казаться таким, либо мое воображение било так сильно поражено, но он был жесткий и холодный, как железный брус; один только его хобот подавал некоторые признаки жизни он был тверд, прижат к животу, и капли семени, казалось, сами собой выделялись из него. Как только он был завернут в простыню, я укладываю его в гроб. Оцепенение сделало его тяжелее быка. Лишь только он оказался там, я принимаюсь читать заупокойную молитву и, наконец, заколачиваю его. Наступил критический момент: едва лишь он услышал удары молотка, как закричал, словно помешанный: «Ах! Разрази меня гром, я извергаю! Спасайся, блудница, спасайся, потому что если я тебя поймаю, ты погибла!»

Меня охватывает страх, я бросаюсь на лестницу, где встречаю проворного лакея, знавшего про безумства своего хозяина, который дал мне два луидора и вбежал в комнату пациента, чтобы освободить из того состояния, в которое я его поместила.