Он. Да, всё это легко говорить. Попробовали бы вы сами писать...

Я. И попробуем, если нас сильно потянет. Не будем писать без внутренней тяги. Отчего ваша вещь лишена драматизма? Оттого, что вы сами его не испытывали. Да и откуда браться ему! Ведь не деревня воодушевила вас на замысел книги, а желание фабрикации книги привело вас в деревню. Когда писателей влекла к себе деревенская жизнь, когда их волновали проблемы села, то и книги их потом привлекали и волновали читателей.

Роман должен осветить неосвещенные стороны жизни, а вы ездите подбирать лексикон, эпизоды, узлы для завязки. Поэтому ваши сюжеты - только сюжетики, а выискиваемые вами конфликты - вообще не конфликты, а находки той слепой курицы, которая рада, когда ей тоже перепадает зерно. Это не конфликты, а лишь поединочки, так сказать - дуэли "для чести", с последующим примирением вялых противников. Поэтому я всегда понимаю, для чего служит вам такой-то диалог и такой-то пейзаж. Все ваши ходы - как на ладони. И пишете вы заранее так, что развязка может быть только одной. Расправляетесь со всеми проблемами, хотя знаете, что на деле они не устраняются, а остаются в быту. Вот это-то нас, читателей, раздражает особенно.

Убогость строения, быстрое распознавание фабулы, преднамеренность схемы, серость и вязкость оставляют нас равнодушными к книге, но универсализм ваших выходов из всех положений, достигаемый посредством лживой риторики, нас раздражает. Мы оскорбляемся этим обманным приёмом, сводящим на нет все идеи, проблемы и положения. Надо быть или легкомысленным или нечестным, чтобы во всех случаях, когда в нас, читателях, возникают тоска или горечь, когда с нами происходят перемены судьбы, - бить нас, беззащитных, пустыми, бессочными фразами. Это жестокость бесталантливых людей.

Он. Ну, ладно, довольно! Отдерзились, и хватит. Теперь ваша очередь слушать меня. Пусть я сер, но и в том, что вы наговорили сейчас, тоже нет ни одного нового слова. Если я - производитель стандарта, то уж в ваших нападках наверняка нет свежих мыслей. Разговоры о серости и схематизме стали за короткое время таким же трафаретом и модой, как сами серые книги. Вы-то в домашнем кругу ругали меня уж давно, а критики, наскоро теперь поумнев, тоже успели в этом году сделать ругню за стандарт тем же стандартом. Они стали поучать меня, чтобы я вышел из круга, в который сами же и затолкнули.

Сознаюсь, что я был нечестен, пытаясь отделаться от вас односложными стразами. Ведь в душе я с вами согласен... Но настоящие причины серости книг вам не известны. Многое вам не известно... Когда я воскликнул: "Попробовали бы сами писать!", то имел в виду не трудности творчества, а условия литературного быта. Я старался писать применительно к критикам.

Они уверяли, будто у них есть ваша доверенность, и, действуя от имени читателей, объявляли себя беспорочными, а меня - склонным ко всяким порокам. Я, по их мнению, всегда скудоумен, ошибаюсь при всякой попытке делать самостоятельный шаг, вечно нуждаюсь в выправлениях и выпрямлениях. Вот они и выпрямили меня до того, что вам претит моя прямолинейность. Хотя партия не раз одёргивала этих людей, приведших к воцарению штампа на сцене и в книгах, они всё-таки продолжали держаться за присвоенный титул знатоков жизненной правды и уверять, что для меня она - незнакомка, скрытая под паранджой.

Мне не оставалось другого, как прятаться от этих людей за горный комбайн, за домну, за трактор. Трактор служил в моих повестях свахой и загсом, разводил и сводил, ссорил, утешал, примирял. Этот трактор никогда не был "Челябинцем" тот делал на полях своё собственное великое дело и не занимался делом несвойственным, - нет этот трактор - мой критик. .

Как мне было не бояться его! Рецензий, которые выражали бы мнения и вели бы к живительным спорам, обо мне не писали. Были лишь приговоры. Меня или гладили по волосам или били по шее.

Издатели часто ориентировались тоже на критиков. Ко мне, к моей рукописи они относились всегда настороженно. Интересовались лишь тем, быть ли ей глаженой или побитой. Борясь с их сомнениями, я нёс рукопись простенькую и ровную, как бумазейный халат. Чтобы не было складок, прошв, нашивок, воланов, чтобы гладить было удобнее...

Впрочем, издатель у меня только один - "Советский писатель". Пробовал я в "Молодую гвардию" двинуться, но её интересовали лишь рукописи на молодёжную тему. Героем произведения тут должен быть покоритель миров, не достигший предельного комсомольского возраста. Сходил я тогда в Гослитиздат, Ho оказалось, что там издают только классиков. Я не был в претензии - особое издательство для классиков нужно, но надо же и мне куда-то податься...

Вот я и делал себя столь, как вы определили, бесспорным, чтобы в "Советском писателе" не нашли у меня каких-либо "но". Ведь это не просто-втиснуться в издательский план! Он не из ёмких, хотя художественной литературы у нас выпускается множество. В толстых литературно-художественных журналах (их в Москве всего три) планы тоже забиты, как поезда дальнего следования. Перспективы напечататься там невелики. Поэтому ходить по редакциям не было смысла. Оставалось въезжать в журналы на тракторе. Трактор могуч, рычащ, грохотлив, авось оглушит... С ним не поспоришь, его не оттиснешь, он подомнет...

Вы спросите, почему не искал я другой способ транспорта, почему не обращался за ним в Союз советских писателей? Обращался, но это ничего не дало. Творческая секция Союза писателей может лишь рекомендовать, то есть ограничиться благим пожеланием. Ей предоставлен только совещательный, то есть ни для кого не обязательный голос. На собраниях же и вечерах - толкотня, болтовня или многочасовые доклады, отбрасывающие нас к одним и тем же исходным вопросам. В этих условиях не удивительно, что я топчусь в своих книгах на месте.

Неужели вы думаете, что я действительно охотно иду на риторику и только по своей ограниченности не вылезаю за надоевший круг тем?! Нет, риторика - это не я, это оппортунизм мой, безволие, слабость моя. Я позволял перестраховщикам поступать со мной по их усмотрению, я обкарнал себя в своих книгах.

Но успокойтесь. Атмосфера в редакциях начала прочищаться. На тракторах в последнее время уже не впускают. От приевшихся плоскостей иные редакторы морщатся теперь не меньше, чем вы. Это должно нас обоих взбодрить, и я подумываю о настоящих. вещах. Пройдут ещё годик-два - и вы их получите.

Я. Хочется верить. Но всё сказанное вами в своё оправдание мне сильно не нравится.

До сих пор я полагал, что если существо искусства актёра - становиться тем, чем он не является, то существо искусства писателя состоит в противоположном таланте. Вашу слабость я не прощаю. И сомневаюсь, чтобы дело было лишь в ней и во внешних препятствиях.

Почему вся ваша горечь изливается на кого-то другого, а не на себя? Ведь книги-то пишете вы! Не служит ли ваш гнев по адресу прочих людей той отдушиной, в которую изливается внутренняя неудовлетворённость собой?

Что бы вы делали, если бы не было критиков? Кого бы винили тогда в своей серости и беспроблемности? Ведь не можете вы не сознавать, что в конечном-то счёте творчество определяется не рецензентами и не обстановкой в Союзе писателей, оно определяется вами.

Плохой вы писатель, если постоянно к кому-то приспособляетесь. И хоть много тяжёлых грехов на душе наших критиков, я не помню, чтобы они от вас требовали: "Пишите плохо, пишите неинтересно!"

Что касается аппарата Союза писателей, творческих секций и прочего, - то какое мне, читателю, дело до всех этих дел! Неправильно сложилась обстановка в союзе? Ну, так измените её. Я только боюсь, что в вашем союзе каждый считает плохим нынешний порядок вещей, но никто не знает, каким должен быть лучший. И мне не понять, почему это мешает вам интересно писать. Я слышал, что Шекспир вообще не был членом союза, а неплохо писал.

И кто вам поверит, будто хорошая, интересная книга не пробьёт себе у нас дорогу в печать? Это может утверждать лишь обиженный, чья рукопись не нашла одобрения вне собственной семьи, и знакомых. А я отрицаю ваш навет на редакторов и издателей. Они - не особый слой противостоящих писательскому миру людей, а ваши же братья-писатели. Как правило, они коммунисты. С чего же они будут ставить препоны