И в блаженстве, и в грехе забывается, пропадает и растворяется человек. Добро спасает, а зло губит душу. Однако жизнь, в которой нет подлинного забытья,-- спасительного или губительного -- почти никогда не бывает не только счастливой, но и вообще прожитой. Жизнь не бывает бесстрастной. Независимо от того, чем поглощен человек,-- гневом или любимым делом, нежностью или ненавистью, мнительностью или энтузиазмом -- в любом виде забытья даруется отдохновение от непомерно скромной жизни. Страсть, которая поглощает человека, в которой он забывает о себе самом -- и есть алчность. Возблагодарим ее за нескучность жизни.

Алчность противоположна тоске. Тоскующий все оставил, все стало для него потерей, и он сам -- потеря для себя. Напротив, алчущий зажжен чистой страстью вожделения. Даже ничего не имея, он обладает всем, ибо безмерно его желание. Алкать -- значит безудержно желать. Желать, не зная меры и смысла, не помня себя и действительности, не взирая на возможные последствия и неисполнимость желанного. Нет, "желать" -- слишком спокойное и благопристойное слово. Оно не способно выразить накал алчности. Прочь его! "Возжелать" -- вот верный тон. "Возжелавший" -- значит "возжегшийся", воспламенившийся желанием, потерявшийся в нем, весь поглощенный одним стремлением, вне которого не остается ни одно движение души. Алчущим называют того, кто желает самозабвенно. А как иначе, скажите, можно желать? Разве неукоснительная умеренность и беспрестанное "укрощение порывов" могут составить смысл жизни?

Да, человек постоянно обуздывает себя. Но суровое насилие над собой он совершает с одной, в сущности, целью: отказавшись от незначительного, добиться главного. И этого, самого главного для себя, он, бесспорно, алчет. Если человек способен удержать себя во всем и поступать лишь так, как должно, то бог его -- рассудительность. Именно ее он алчет. И рассудительность может быть страстью.

Увы! Нам не дано алкать. У каждого, даже самого свободного и раскованного есть то, что он не в силах забыть, что он не волен оставить. О какой же самозабвенности может идти речь! В миг, казалось бы, высшего торжества, всевластного восторга, буйства сил, порыв которых кажется неудержимым, в пьянящее мгновение вольного порыва, который вот-вот принесет самозабвение, освобождающее человека -- в этот редкий миг вдруг раздастся тихий, чуть слышный скрежет, сперва незамеченный в шумной радости раскрепощенного духа. Но уже свершилось! Повернулось колесико маленького тайного механизма, невидимой машинки, которая неведомо как стала частью нашей живой плоти. И все. Тихим скрежетом, таким же смутным, как шуршание мыши в подполье, заявил о себе наш истинный властелин. Это странное механическое устройство, состоящее, может быть, всего лишь из пары зубчатых колес да одного противовеса, почти никогда не проявляет себя явно. Только в момент, когда мы вдруг возомним себя хозяевами себя же, когда отдадимся порыву, превосходящему нашу волю и наше разумение, тогда сработает нехитрый всемогущий механизм и даст всему "надлежащий ход". Какая уж тут алчность! Слишком многого она требует. Соблазнительно многое суля, она непомерно многое грозит отнять. Бог с ней, с алчностью. Современный человек предпочитает более безопасные чувства и пороки.

"Вот и хорошо",--скажет рассудительный. "Ведь алчущий теряет себя". Ты прав, о рассудительный! Не остается в алчущем ничего, кроме желания его. Но какое сокровище имеешь в себе, человек, что боишься потерять его? Не страсть ли -- твое истинное достоинство, и не ей ли следуя, ты только и есть? Воля -- закон, желание -- властелин, и страсть -- счастье. И потому -- блаженны алчущие. И теряя, они приобретут!

Чванливые люди чрезвычайно представительны. Они подобны статуям -- и столь же, в сущности, одиноки и безобидны; если только, упаси боже, не упадут Вам на голову.

Чванится обычно тот, кто мало чем имеет гордиться. Эта малая гордость, остановившаяся на одном предмете, застывшая на нем, топчущаяся на одном месте -- и есть чванство.

В чванливости проявляется тупая радость человека, наконец-то обретшего то, чего он страстно желал. Все силы истрачены на достижение цели, последним натужным движением задача решена, и вот уже не остается никаких чувств, кроме обреченного довольства достигнутым. Обреченного, потому что обнаружилось: вот наш предел, он уже достигнут, на что-либо большее ни души, ни сил, ни желания не хватит. И тогда из стремления уйти от этого неприятного открытия, из желания забыться в чувстве горделивости, из попытки самодовольством утишить горечь вырастает чванство. Сама радость приобретения, которая светится в чванстве, весьма утомительная радость; ибо такой осчастливленный приобретением человек одновременно изнурен заботой показывать всем, сколь ценно его достояние.

Чванливый не может спокойно радоваться тому, что имеет; только зависть окружающих умиротворяет его душу. Эта пристрастная, неприятная потребность в других людях выдает одиночество чванливой натуры. Несмотря на внешнюю торжественную неприступность и отталкивающую заносчивость, чванливец как мало кто другой нуждается в окружающих. Чванливость -- это всегда зрелище, а ведь зрелище без зрителей -- бессмыслица. За эту трогательную, почти по-детски наивную потребность в других людях, простим чванливцу те неприятные ощущения и обиды, которыми он нас нередко -- увы! -- уязвляет. Теперь, я надеюсь, всем яснее видна его внутренняя драма, и потому будем к нему снисходительнее. Он нам не нужен; более того -- неприятен, скучен и обременителен. Мы же ему необходимы. Так кто счастливее?

Если бы исчезло лицемерие, мы были бы осуждены никогда в жизни не встретить проявлений идеала. Представьте себе, что произошло бы, предайся каждый своим душевным побуждениям и стремлениям, будто они и впрямь соответствуют человеческой природе и служат достойным ее выражением. Произошел бы от этого вселенский хаос, и смешались бы языки и нравы, и пало бы изнемогшее общество, и воцарился один бесконечный неудержимый скандал.

Лицемерие предотвращает все эти беды, значительно облагораживая нашу общую жизнь; в особенности отношения служебные, международные и бытовые. Нет нужды приводить примеры благодетельного влияния лицемерия, ибо количество их необъятно. Я не хочу малым числом их невольно принизить значение этого свойства в нашей жизни, и, прежде всего, жизни общественной.

Задумаемся, в самом деле, что такое лицемерие? Это бесконечно похвальное стремление выглядеть лучше, чем ты есть; это, следовательно, устремленность к высшим проявлениям человеческих качеств. Отпетый лицемер, достигший замечательного искусства в своей душевной способности, представляет глазам окружающих ни много, ни мало, как идеальную человеческую личность. Причем он являет нам поистине универсальный идеал человеческого характера! Ведь всякий идеал конкретен: он зависит от условий общества, устоев и прочих особенностей того мира, в котором человек живет и сообразно которому выстраивает-творит свой идеал. Лицемер же способен быть совершенной личностью для любых обстоятельств и во всяком окружении. Нет такого требования к человеку, которому он не может соответствовать; нет нормы, какую он не в силах соблюсти.

Я не могу удержаться и не привести характеристику глубоко мною чтимого гения лицемерия. Он воистину великий пример всем, начинающим примерять маски: всем, кто почувствовал в себе первый толчок тяги к оборотничеству. Этот гений -- один из выдающихся людей древности, великий полководец и государственный деятель Алкивиад. Плутарх пишет о нем : "Алкивиад имел особый дар привлекать к себе людей разных племен, приноравливаясь к их обычаям и образу жизни. Он мог одинаково подражать и приспособляться как к хорошему, так и к дурному. Так, в Спарте он занимался гимнастическими упражнениями, был прост, серьезен, немногословен; среди ионийцев в Малой Азии жил в роскоши, искал развлечений; во Фракии напивался до пьяна по обычаю фракийцев; в Фессалии увлекался верховой ездой; при дворе сатрапа Тиссаферна жил так пышно и богато, что удивлял даже персов, привыкших к роскоши". Нет препятствий для лицемера, и личина его всегда выражает характер среды. Будь общество хорошим и добрым, сколь благостное лицо приобрел бы лицемер! Однако, увы!