Лицо у тестя делалось растерянным и жалким.
Как-то позвонили домой. Старика не было - ушел в магазин. Трубку взял Швырков.
- Вениамин Борисыча, - потребовал властный, с астматическим сипом голос.
- Его нет.
- Как так нет?
- Вышел.
- А ты кто? Зять, что ли?
- Допустим, зять. Что вам, собственно?
- Ничего... собственно, - недовольно перебил голос. - Повидаться хотел. Проездом я, через час поезд отходит, мать честная. Телефон-то мне друзья дали, однополчане. Не повезло...
- Может, передать что? - смягчился Швырков.
- Гарбузенко я. Слыхал?
- Не приходилось.
- Неужели не рассказывал? Мы с ним вместе на пароходе "Карл Либкнехт" в войну бедовали. Чудно, право... Он же меня в Геленджике из-под земли откопал, бомбой накрыло. Кабы не Веня - хана. Орел парень! Ах ты ж... Ладно, скажешь, я к нему на обратном пути заскочу. Гарбузенко сказал точка.
"Гляди-ка, орел", - усмехнулся про себя Швырков и тут же подумал: "А что, собственно, я о нем знаю? Заштатный терапевт районной поликлиники... Пенсионер без всяких там масштабов..."
Впрочем, Лера однажды сказала:
- Представляешь, люди к нему на прием в очередь записывались. Дома от больных отбоя нет. Не будь он недотепой, мы бы знаешь как жили? Куда там! Диссертация готова. Не поладил, видите ли, с научным руководителем, ушел из института. Ну не дурость? Нужно быть или законченным идеалистом, или... сумасшедшим.
Тогда он, Швырков, помнится, промолчал, хотя и знал: в науке бывают ситуации, при которых, если хочешь остаться честным, лучше уйти.
А сам бы он ушел? То-то...
Известие о звонке Гарбузенко старик встретил восторженно.
- Какой человек? Какая натура! Широта, размах! Жаль, что не удалось вас познакомить, ты был бы рад. Личность, скажу тебе. Четыре войны прошел. В сорок пятом привез мне из Японии самурайский меч. Это мне-то меч... Правда, смешно? Жаль, жаль.
- Ничего, он обещал заехать на обратном пути,- сказал Швырков.
Старик кротко взглянул на него и ничего не ответил.
Приезд тестя дал толчок мыслям необычным и странным. Они пугали Швыркова.
Так, с внезапным озарением, без всякой, казалось бы, связи, он подумал, что Лера с годами стала удивительно напоминать свою мать. И дело, конечно, не во внешнем сходстве - Лере перевалило за тридцать, и такое сходство было вполне естественным. Но в чем-то она изменилась. В чем именно, он не мог бы сейчас себе ответить.
- Лесик, - говорила она ему со знакомыми интонациями (вот ведь гадость - Лесик!), - сходи в булочную за хлебчиком и не обжирайся, толстячок.
Швырков и правда обрюзг за последнее время и всякий раз, поглядывая на себя во время бритья, думал с неодобрением: "Наел, однако, будку... фуфло!"
Жаргонные словечки приносила в дом Лера. Подруги ее, сорокалетние молодящиеся "девочки", говорили на каком-то странном, бог знает откуда пришедшем языке. "Девочки" эти были дамы ученые: переводчицы, искусствоведы.
Да, мало что в Лере осталось от той провинциальной студенточки, с которой он познакомился на квартире одного своего холостого приятеля в незапамятные времена.
Думая теперь о своей жизни с Лерой, он с изумлением припоминал, с какой ловкостью Лера подводила его к решениям, давно уже ею принятым. Поездка за границу. Господи! Ведь вышло так, что он, ни за какие коврижки не хотевший ехать в эту Африку, сам потом уговаривал Леру. И она - надо же так! - для убедительности легонько сопротивлялась. Между тем идея целиком принадлежала ей. Потом машина. Машина - ладно. К ней он привык, даже полюбил ее, хотя, экономист по образованию, он никогда не имел тяготения к технике.
Работалось плохо.
Когда до тошноты надоедало сидеть за пишущей машинкой и от сухих, трескучих фраз делалось не по себе, Швырков отправлялся в гараж. Возиться с новенькой, вишневого цвета "Волгой", купленной на чеки, доставляло ему почти физическое удовольствие.
Однако, копаясь теперь в гараже, разговаривая с такими же, как он, одержимыми автолюбителями, Швырков не испытывал прежнего удовлетворения.
6
В один из вечеров Вениамин Борисович приехал поздно, был тих, кротко, по-детски вздыхал, осторожно ходил по комнатам, прикасался к корешкам книг - он вроде хотел что-то сказать, очень важное, но не решался.
Швыркову стало тревожно. Нечто совсем новое было в старике, и это новое пугало.
"Может, я его чем-нибудь обидел?" - подумал он.
- Ты... здоров?
- Немного устал, - смутился старику - и... грустно, дорогой мой. Я посетил места своей юности. Был на Чистопрудном. Но до обеда, пока ты занимался в гараже, я исправно трудился. Я постирал белье...
- Белье? Какое белье?
- Твое и мое. Нижнее...
- Зачем? Ведь мы сдаем в стирку! Что за блажь?
- Нет, нет... Я не люблю неглижанс... М-м-м. Запущенность. И потом, это совсем нетрудно. Скажи, дорогой мой, было ли что от Леры?
- Нет. Подожди, скоро сама объявится.
Старик вздохнул, подошел к окну, глянцевито темному, без единого огонька, легонько постучал пальцем по стеклу и с горечью произнес:
- Cruaute mentale.
- Что? - не понял Швырков.
- А-а, так, не обращай внимания. У нас, стариков, есть свои причуды... Я сейчас знаешь что вспомнил? Лерочка росла очень ласковой девочкой. Розовая, как кукла. Года два ей было или три... перед войной. Я называл ее... оладышком. Смешно, да?
- Страшно весело. Аж жуть.
- Шутишь? Шутник... Скажи, дорогой, ты не позволил бы мне закурить твою трубку?
Он застенчиво улыбнулся.
- Ах, какой замечательный у тебя табак. "Клан". Тhe pipe tabacco with the unique aroma - табак с уникальным ароматом. Я никогда не курил, но всю жизнь мечтал курить трубку. Почему, не знаю... Мне казалось, что курение трубки таит в себе неслыханное удовольствие. Я где-то читал о капитанах трансатлантических лайнеров, которые специально обкуривали трубки. Фирма потом продавала их за бешеные деньги. Бауэровские, пенковые, из фарфора, трубки из дерева бриар, корня вереска и из вишневого корня. Я знаю многие сорта табаков: "виргиния", "кепстен", "амфора", "клан", "арк роял"... До войны был замечательный табак "жемчужина России". Сладкие турецкие табаки, ароматнейшие египетские. Я только читал... Но никогда не курил трубку. Мне семьдесят пять, а я еще чего-то жду. Смешно. Я всю жизнь прождал...
Он горько усмехнулся. - A point, как говорят французы. Однако чепуха! В прошлом году умер мой друг. Он жил взахлеб и успел все. Он умер с улыбкой... К черту! Да-да!
Когда он набивал табаком трубку, у него мелко, по-стариковски дрожали руки.
За вечер они больше не произнесли ни слова.
Старик подавленно молчал - видимо, ему было неудобно за свою вспышку.
Он вздыхал, шуршал страницами книг. А Швырков, поглядывая на него, с холодной убежден-ностью думал, что конечно же тесть - чудак, странная личность. И, наверное, с таким нелегко в семье... Трубку закурил, надо же...
Отчего-то сегодня тесть не вызывал сочувствия.
А на другой день была суббота - старик незаметно исчез. Вместе с ним исчезла новенькая, тесноватая Швыркову, дубленка и его роскошная, из серебристой нерпы, шапка.
Немало подивившись этому, Швырков заварил крепкий кофе и отправился "к станку" - так он называл свой рабочий стол. Одиноко висевшее пальто старика и его тронутая молью папаха вызывали странное, томительное ощущение. Стучал ли Швырков на машинке, перелистывал ли книгу, где-то рядом, в стороне от главной мысли, как бы неясно скользила мысль о старике: зачем, спрашивается, ему понадобился этот маскарад? Впрочем, пора бы уже привыкнуть к его страннос-тям. И все же! Вспомнилась вчерашняя потерянность старика, детские вздохи, а потом... монолог о табаке, обретший утром уже другое, горькое и страшное значение.
- О черт, - мычал Швырков, пропуская буквы, ничего не понимая и напряженно прислуши-ваясь к тому, что делается за дверью, на лестничной площадке.