...А Евгений Анатольевич вдруг увидел луч света, он пробивался откуда-то сверху, и это странно было, потому что давно уже наступил вечер и стало быстро темнеть. "Что бы это значило?.. - подумал с тревожным недоумением. - Свет... Откуда бы?" И сразу вспомнил слова, над смыслом которых никогда не задумывался: "И да вчинит вас идеже свет животный". Понял: да озарит вас свет жизни. И любви. Но не тьмы и ненависти...

Смутное томление овладело Евдокимовым. Подумал: "Мальчик..." Так уже не раз было. И в самом деле: ребенок стоял в глубине чердака, в текучем мареве у ската крыши. На нем светлела полотняная рубашка ниже колен, волосы плавно стекали по лбу и вискам. "Миленький... - с мукой выговорил Евгений Анатольевич. - За что же тебя... И кто?" Бездонные глаза, недрогнувшее лицо, словно вечный покой разливался по этому худенькому, бесплотному тельцу. "Да ведь так оно и есть..." - без удивления подумал и повернулся, чтобы уйти, и вдруг зазвучало внятно: "Яко первейши всех заповедей: Слыши Исраилю, Господь Бог ваш, Господь Един есть"1.

- Христос сказал... - помраченно слетело с губ Евгения Анатольевича, Шема Исроэль, Адонаи эло гену, Адонаи эход... Аб ово1: все мы вышли из шинели...2 Все мы вышли из еврейского яйца... О Господи... Укрепи пошатнувший дух мой...

Особняк опустел, Ананий поднялся на чердак, окликнул осторожно:

- Вы тутае?

- Тутае, тутае... - отозвался Евдокимов, выходя из-за трубы.

- Слышно ли было? - продолжал спрашивать Ананий, и такое детское любопытство сквозило в его дрожащем голосе, что все подозрения Евгений Анатольевича разом рассеялись.

- Слышно... - ответил, усмехнувшись. - Спасибо тебе... Что теперь?

- А... об чем оне? - Ананий покрылся краской, это даже в полутьме чердака заметно было.

- Об чем? - повторил Евдокимов. - Об том, самом, самее которого не бывает.

- Не доверяете, значит? - с обидой произнес Ананий. - Ладно. Я не в обиде. Служба есть служба... - в краешке глаза искорка промелькнула - не то сожаление, не то насмешка, и все подозрения разом вернулись к Евгению Анатольевичу.

- Слушай... - начал, прищурившись. - Ты мне все время кажешься знакомым. Ну, будто я тебя раньше видел? Где-то?

- Вполне, - отозвался охотно, кивая. - А как же? Человек с человеком все время встречается... - и снова искорка.

"Ах, ты, шкворень чертов... - раздраженно подумал Евгений Анатольевич. - Сейчас я тебя выведу на чистую воду!"

- В чем дело? - сдвинул брови. - То ты - рыхлый, толстый. То собранный, даже могучий какой-то? Это как?

- А никак, ваше высокородие, - беспечно махнул ручкой. - Это опосля прояснится, если вообче прояснится. Не станем напрягаться, всему свое время, значит...

И Евдокимов почувствовал, как где-то глубоко-глубоко внутри возникает нечто холодное и липкое. Понял: лучше не продолжать.

...Проводив надворного советника к выходу, Ананий поднялся на второй этаж, к дверям Мищука, и уверенно постучал согнутым пальцем. Потом отпер и распахнул дверь.

- Идемте... - повелительно бросил. - Я провожу вас в комнату Зинаиды Петровны и подожду в коридоре. Поговорите минут пять. Больше нельзя.

- А... в чем дело? - Мищук встревожено поднялся с постели. Что-нибудь... случилось?

- Случилось. Идемте...

Шел впереди, позвякивая ключами. Мищук вышагивал напряженно, мысли в голове роились самые неподходящие: "Дать ему сейчас по голове, отобрать ключи, забрать Зину..." и, словно угадывая опасность, Ананий проговорил, не оборачиваясь и не сбиваясь с шага:

- Не стоит, Евгений Францевич. Пустое. Внизу специальные люди. Вас не выпустят. Пропадете сразу.

Спина стала мокрой.

- Что... Что значит "сразу"? Болван?

- Я не болван и, замечу, что "сразу" означает сразу. А если вы окоротитесь - то не сразу. В вашем положении "не сразу" дорогого стоит...

Не ответил, что уж тут отвечать. Сказано прозрачно-однозначно. Только вот что Зине объяснить? Между тем Ананий (или кто он там был) открыл комнату Зинаиды Петровны.

- Как я сказал: пять минут.

И, оставив Мищука наедине с узницей, закрыл дверь на два оборота и начал неторопливо прохаживаться по коридору.

- Зина... Милая, добрая... - Слов не хватало, язык костенел, прилипая к небу. - Мужайся. - Как скверно на душе. Как скверно и страшно...

Она прижала кулачки к груди.

- Да неужто так плохо все? Ты пугаешь меня!

Улыбнулся вымученно.

- Я и сам испуган... Да ведь уже и поздно. Пугаться. Прости меня. Я виноват...

- Да в чем же, Господи? В чем?

- Я... Я втянул тебя. В это. И погубил. Прости. Жаль только, что так и не успел обнять тебя. Знаешь, Зина, ты всегда была единственной. Любимой. Желанной... Да ведь я пень. Дурак. Стеснялся, понимаешь? И боялся: а вдруг откажешь? Эх...

Она приникла к нему, гладил ее волосы, лицо, шептал что-то, чего и сам, наверное, не понимал, и так хорошо было, так благостно и спокойно...

- Ты... всегда так... нерешителен был... - говорила сквозь слезы. - А я думала: это ничего. Он такой славный. Я так люблю его, всегда любить буду. Всегда!

- Молчи... Господь все видит. И все знает.

Обнялись; будто из воздуха на пороге возник Ананий, заметно нервничая, сказал:

- Идемте.

Сойдя с поезда в Киеве утром, Барщевский, Красовский и Вера Владимировна решили ехать на Лукьяновку.

- Изнервничалась я что-то, - со слезой в голосе проговорила Чеберякова. - Будьте благовоспитанными мужчинами, проводите даму...

Довод был слишком убедительный, чтобы отказать. Поехали, по дороге Барщевский (сидел впереди один) повернулся к Николаю Александровичу, сказал убито:

- Теперь евреям в Киеве - конец! Да не им одним... И все вы, Вера Владимировна. Не понимаю. Так солидно все началось, так глупо заканчивается...

Вера пожала плечами, бросила на Красовского странный взгляд.

- Вы, господа, многого не знаете и не понимаете.

- Чего же именно? - не вытерпел Красовский.

- А того, что есть обстоятельства... - туманно изрекла Чеберякова. - И вам их не понять.

"Обстоятельства" ждали на Лукьяновке. Когда подъехали - увидели у дома Чеберяковой огромную толпу; стояли мужчины, женщины в черном, молчаливые дети; старухи и выли в голос, многие подносили к глазам платки, кто-то нараспев читал: "Со святыми упокой..."

- Господи... - одними губами сказала Вера, с хриплым криком срываясь с места. Неслась к дому дикими прыжками, словно волчица, которую приготовились забить егеря.

Красовский повернул к Барщевскому побелевшее лицо.

- Вы ведь правы оказались, теперь евреев ничто не спасет...

- Да что случилось?! - завопил Барщевский, теряя самообладание.

- Вы сидите здесь - от греха... А я сейчас узнаю... - спрыгнул на дорогу, быстрым шагом направился к дому.

Толпа молчаливо пропускала, один раз кто-то сказал в спину:

- Раньше надобно было меры принимать, ваше благородие...

Оглянулся, увидел непримиримое лицо, зло сжатые губы.

- Какие, какие меры, мать вашу так! Вы все молчите, я ничего не могу узнать, полиция изолирована - из-за таких, как вы! Чего молчишь?

Но непримиримый отозвался:

- Вас всех евреи купили, а мы теперь плоды вашей продажности пожинаем...

Влетел, уже плохо соображая, на второй этаж, здесь вой и всхлипывания звучали особенно громко и безысходно, с трудом протиснулся сквозь плотную людскую стену. Комната, в которой оказался, была спальня. На широкой кровати лежали рядом Женя Чеберяков и его сестра Людя или Люда (так было правильнее, но все называли ее почему-то на "я"). С белыми лицами, синими кругами вокруг глаз, руки по-покойницки сложены на груди. У кровати на коленях, положив голову на край, стоял отец Василий Чеберяков и, давясь рыданиями, рассказывал (наверное уже не в первый раз), как все случилось. Жены он пока не замечал, та вдавилась в стену и, стиснув руки, бесслезно подвывала.

- Вчерашний день рано заявился мущина, - вещал Василий. - Я сразу подумал - что-то не так... Улыбчивый, в руках коробка с тортом - ну, это потом ясно стало... Говорит: это, мол, от Сыскной полиции подарок.