- Да что с тобой, Сергей? Ты явно начал читать не те книги. Ты вспомни - а что ел Павка Корчагин? Нет, ты вообрази только, как он умирал с голоду по пояс в ледяной воде! На Боярской узкоколейке...

- Он умирал за то, чтобы мы, следующее поколение, были счастливы! провозгласил я, подавляя вдруг выпрыгнувшие ернические нотки.

Теперь Трифонович перестал жевать.

- Да, ты формально прав. Но рядом с нами - гитлеровская Германия, империалистический Запад, "пятая колонна" внутри! До фиглей-миглей ли нам, Сергей? И потом, икра - это праздничный стол, разве нет?

- Отговорки, Иван Трифонович, только отговорки. Товарищ Сталин учит, что люди, не умеющие работать, всячески уводят в сторону всех остальных от столбовой дороги процветания. Праздничный стол, говорите... А разве вся наша жизнь - не праздник? Разве мы не поем и не смеемся, как дети? Разве мы не страна героев, писателей, ученых? А вы знаете, почему одно шоссе в Москве названо шоссе Энтузиастов?

Отчим положил вилку.

- Я думаю потому, что мы страна энтузиастов.

- В области яичницы по утрам, - заметил я непримиримо. - Нет, дорогой товарищ, вы ошиблись! Энтузиастами были те, кого проклятый царский режим гнал по этой дороге на каторгу! Владимирской она называлась!

Он смотрел с недоумением, подавленно, мама краснела все больше и больше.

- Ладно, - сказала готовым сорваться голосом. - Что ты хочешь? Чего ты добиваешься?

- Завтрака, - буркнул я, накладывая в тарелку остывший кусок яичницы. Есть мне не хотелось, мешал утробный восторг, описанный Званцевым. Есть же люди, которые и в опасности умеют жить! Мы же жуем свою еду, потому что желаем жить. Но не живем как те, прежние, которые приходили на эту землю с одной-единственной целью: вкусно и обильно поесть.

Как жаль.

И вот школа, мертвая скука, похабная физиономия Федорчука. На большой перемене он отлавливает меня в сортире.

- Вот что, Дерябин...

- Да пошел ты... - Я пытаюсь пройти, он загораживает дверь.

- Будешь драться? Давай, только подумай: а что потом? То-то... Я всю жизнь ощущаю себя кандидатов в нашу партию, Дерябин. Хочешь верь, хочешь нет. Твое дело. И как будущий партиец я хочу рассказать тебе свою программу...

- Да на... мне твоя программа? Мудак! - Все во мне клокочет и пузырится, я готов размазать его по зеленой стене сортира.

- Э-э, нет, товарищ Дерябин. Или ты предпочел бы, чтобы тебя именовали господином? Ладно. Ты - враг нашей партии, власти, мой. Хорошо, господин Дерябин. Я к тому, что данная часть моей жизни посвящена твоему разоблачению. Я докажу, что ты враг. Я не успокоюсь до тех пор, пока не прозвучат слова приговора по твоему делу. Я надеюсь, что тебя расстреляют.

У него сморщенное, словно печеное яблоко, лицо. Глаза исчезли - черные дырки подо лбом. И пена на губах. Или это мне только кажется? Его ненависть замораживает и ошеломляет. Да за что, за что, черт бы его взял! Он уже не видит меня, слова слетают из его распяленного рта, словно ядовитые жабы.

- Думаешь, папочка твой? Отчим? Этот предатель Лошкарь? Да срал я на них на всех! Ты понял? Тебя примут в школу НКВД? По блату? Да я до товарища Берии дойду, а мало будет - до товарища Сталина! Я добью тебя, я тебя доконаю, не надейся, не надейся, твой конец на пороге!

И вдруг я понимаю, догадываюсь каким-то непостижимым седьмым чувством, что этот жалкий истерик, психопат - он и в самом деле не отступится и будет добиваться моего конца любой ценой. Но почему, но - за что? И все становится прозрачным, словно тщательно вымытое стекло. Лена. Это он из-за нее. Он же Карандышев! Из "Бесприданницы". Как же я раньше этого не понял?

- Так не доставайся же ты никому? - спрашиваю, вглядываясь в его потухшее лицо.

- Понял? - Он вытирает грязным платком вспухшие губы. - Хорошо, что понял. Только учти: этого ты не докажешь. Никто не поймет, не поверит, не царский режим. У нас женщина не предмет обожания, а трактористка. Учти это, Дерябин... Живи и ожидай возмездия. - Он удаляется из сортира так, словно только что окончился торжественный прием.

Он испортит мне жизнь. Он мне ее точно испортит. И самое страшное в том, что его нельзя ни остановить, ни изменить. Его можно только убить. Невозможная мысль. Безумная. Да и не способен я, вот в чем дело...

Последний звонок. Опустошенный, выжатый, бесплотный выхожу на улицу. Домой идти не хочется. Что дом... Пустое все. У матери и отчима - свое. У меня - свое. Оба "своих" никак не соприкасаются и не пересекаются. О-ди-но-чес-тво...

Бреду вдоль кирпичной стены. Здесь помойка. Мусор, грязь, битые бутылки и банки, дурно пахнущие объедки. Две бездомные собаки роются, роются, им надо поесть, они не хотят умирать. Инстинкт. Странная мысль приходит в голову. Наш великий эксперимент... Принесет ли он благоденствие народу, мне, близким? Увижу ль я народ освобожденный... Александру Сергеевичу царь мешал. Он то его хвалил, то отбивался от тех, кто называл его, Пушкина, "рабом". "Нет, я не раб..." Он не раб. А я? Отчим? Отец покойный? Мы не рабы, рабы - не мы. Здорово сказано. Но изменилось ли что-нибудь? Пустой вопрос. Попробуй, задай... Где твоя голова, Дерябин? Нету. За такие вопросы - секир башка. Были немы, немыми и остались.

- Серж... - тихий голос сзади. Уля, нянечка, это точно она. Вот радость-то...

- Только не кидайся со всех ног, не надобно поцелуев и слез. Ты, я вижу, размышляешь. О чем?

- О судьбах России, няня... - Я откровенен. С кем еще я могу вот так, запросто?

- Это хорошо, - говорит она, а лицо, глаза - грустные-грустные. Только теперь, сегодня многое становится понятным. Я тебе сейчас скажу, ты запомнишь и поразмышляешь на досуге. - Она оглядывается. Не осторожно сторожко, словно волчица в степи, и я понимаю, что дела у нее не очень... Весь мир принял Бога через Евангелие. Его несли Апостолы Христовы. Религия Христа - католицизм, увы... Ты поймешь сейчас - почему. Да, католики шли к свету через крестовые походы, инквизицию, сожжение ведьм. Но они прорвались и обрели философию, историю, искусство. А мы приняли отвергнутое всем миром византийское православие. Угрюмую религию тугодумов и рабов царства кесаря. И даже не прикоснулись к всемирному братству. Остались сами по себе. У нас есть порошок против клопов - и это наш максимум. Но у нас нет метафизической мысли, долго не было, а когда появилась - тогда разразился Суд Божий. И вот, мы наследовали Византии и превратились в ее последний образ. Ленин, Сталин, партия, НКВД. Понял что-нибудь?

- Почти все. Но я - не согласен. Ты же сама говорила, что вера в Бога...

- Верно. Говорила. Но нельзя "правильно верить" и сотрудничать с большевиками. Да, была у нас другая церковь. Была. Ныне - уничтожена дотла. Остались приспособленцы... Бог с ним. Ничего нового я тебе не сообщила. Первое философическое письмо друга Пушкина. Чаадаева. Но согласись: если актуальное сто лет назад по-прежнему актуально - значит, что-то не так...

Я глажу ее руку и ощущаю шероховатость, морщины. Уля стареет, что ли? Сколько же ей лет?

- Сорок пять, - отвечает с улыбкой. - В наше время это уже старость. Сережа, я очень рискую, придя сюда. Кто знает этих, из НКВД? Но я не могла не прийти. Слушай...

Ее рассказ краток и невероятен. И ужасен. Меня пробирает дрожь. Оказывается, Уля не успокоилась после похорон отца. Отправилась на границу. Бывшую. Нынешняя далеко, все гордятся - ну как же, Ленинграду больше не угрожает опасность! Там ходят еще патрули милиции, войск НКВД - по старинке. Но пройти - при желании - можно. И вот, невдалеке от белоостровской линии бывшей границы, по Сестре, там, где год назад началась война и погиб отец, - обнаружила она несколько осевших могил, безымянных, без памятных знаков.

- Понимаешь... - Она смотрит на меня пронзительно, в глазах сумасшедшинка. - Мне кажется, что... Нет. Не здесь.

Невнятный стон вырывается из моей груди, я ощущаю, как вязкий холод сковывает меня с ног до головы.