Анатолий взволнован, я вижу это. Долго говорит о предчувствиях Блока, о том, что "музыка революции" не всегда звучит в унисон душе человеческой. Смелый, даже безрассудный человек Анатолий, как я сочувствую ему, как он вдруг близок мне. И еще: урода Федорчука сегодня на уроках нет. Болен. Значит, обошлось и на этот раз.

Без пяти два вхожу в бюро пропусков УНКВД. Безликий парень в фуражке-васильке смотрит пустыми глазами.

- Дерябин? Документы... Нет? Ладно. Вот пропуск, - протягивает листок. - Второй подъезд, вас встретят.

Иду, ноги ватные, я не то чтобы боюсь (отчима нет, защитить некому в случае чего) - просто я ни разу не был в этом здании, его в анекдотах, на ушко называют "госужасом" (в отличие от "Госстраха"); однажды я невольно подслушал разговор матери с Улей (откуда мать узнала - бог весть. Отец никогда не делился с нею служебными новостями): привезли на допрос комиссара Артиллерийской академии, его арестовали в связи с делом Зиновьева, какую-то свою брошюрку комиссар некстати посвятил "руководителю ленинградских большевиков". Вели по лестнице, высоко, на последнем этаже комиссар предпочел смерть допросам с пристрастием и прыгнул в пролет...

Вот, теперь и я иду. Что-то будет...

Длинный коридор, сопровождающий идет сбоку, чуть позади, я ощущаю себя под конвоем. Молча открывает темную полированную дверь.

- Товарищ лейтенант государственной безопасности! Дерябин. - И исчезает. За столом у окна - лет тридцати, хмурый, в штатском. Долго смотрит, цепко, изучающе. Из последних сил стараюсь не уступить, не отвести глаз. У него словно две льдинки под бровями.

- Садись. Как дела в школе? Что проходите?

- Грызем гранит... - отвечаю вообще. Ему же неинтересно. Формальный вопрос...

- Нам требуется твоя помощь, Дерябин. С другим я бы по-другому поговорил (откровенно... а чего ему стесняться?). С тобой же - другое дело. Ты - наш. Мы - твои. Как члены религиозного ордена, да? - И, не ожидая одобрения или протеста: - Твоя одноклассница... Ну, эта? Лена, да?

- Да... - И замолкаю, не отводя глаз от его льдинок. Раз мы одной крови - я как он. А как же?

- Скорее - нет, Дерябин. Она - враг. Ты согласен с такой оценкой?

- Если вы покажете материалы дела, - заявляю нагло, - и эти материалы подтвердят... Что ж. Я советский человек (ах, как тошно произносить эти слова в этом кабинете!), и я скажу "да".

- А мне? На слово? Ты не веришь?

И вдруг я успокаиваюсь. Я вдруг понимаю - с кем имею дело. Это как луч, о котором я только что читал стихи. Ладно, товарищ лейтенант...

- Отчего же... - Голос у меня ровный, слова слетают, словно парашютисты с вышки: медленно-медленно. - Вам, человеку, я верю. Пока не доказано обратное. А по существу... Я верю товарищу Сталину и всем вождям. Кому еще? А знаете, ведь даже товягода1 (произношу слитно) оказался мразью. И товежов1. Много еще неопознанных, вы согласны? - Мы меняемся местами. Он явно не готов к такому повороту. - Я изучал девицу. Наблюдал за ней. При мне или по разговорам товарищей за ней ничего не замечалось.

- А вот Федорчук считает иначе... - цедит он угрожающе. Но я уже миновал черту. Она - позади. Раньше надо было, товарищ...

- Вы вызвали меня обсудить гражданина Федорчука? Неустойчив. Труслив. Завистлив. Любит мелкие деньги. Не по возрасту заинтересован девицами. Что еще? Учится плохо. Память хорошая, но - туповат.

- Ладно, - встает, оправляет пиджак, словно гимнастерку. - Перейдем к делу. Лена никогда не говорила, намекала, может быть, о своей причастности к делу... - Смотрит изучающе, настороженно. - То, что я сейчас скажу, умрет. В твоей груди (начитался "Нивы"...). Бывшей царской семьи? - Глаза уже не льдинки. Иголки. От патефона.

Я на мгновение теряю контроль над собой. Вот это да-а... Ни фига себе... Что сказать ему, что... Слава Богу, он поглощен своей изреченной тайной и ничего не замечает. Выбираюсь из пропасти:

- Если бы такое случилось, товарищ, я был бы здесь без вашего вызова. Я - советский человек! Я - будущий...

- Да не об том я, не об том! - перебивает сокрушенно. - Возникло дело, понимаешь вот, мы ее как члена семьи врага народа, а тут добавляется эта бывшая царская... Значит, ничего?

- Я комсомолец.

- Чертов Федорчук... Твоя характеристика имеет под собой почву. Крученый парень, он мне тоже не показался. Намекал на какой-то пакет, который передала тебе эта Лена...

И я снова лечу вниз головой, незнамо куда. На этот раз он замечает:

- Что с тобой? - Вопрос звучит по-товарищески, сочувственно звучит. А-а... - Догадывается (если бы ты только знал, товарищ...). - Здесь душно, что же это я... - Взбирается на подоконник, открывает фрамугу. - Веревку, понимаешь вот, оборвали, а ХОЗО - недосуг. Хотя - у них работы невпроворот. Столько барахла учесть надо...

Значит, все еще поступает "барахло". "Особки" уже нет, врагов повывели, а оно все поступает и поступает. Накопили, захребетники...

- Ну, вы уже поняли, товарищ. Федорчук неустойчив в нервном отношении (безграмотно, да ведь мне не до языкового отбора), начитался писателя Гайдара, тот тоже романтик, даже рассказ такой есть: "Пакет" - вот откуда дует ветер.

- Понял, - подписывает пропуск. - Дорогу найдешь? Да - вот телефон. Моя фамилия - Дунин. Если что - звони.

И мы прощаемся. Дружеское рукопожатие. Н-да...

Иду мерным шагом. Сквозь тьму. Сквозь себя. Испарина, покалывает кончики пальцев. Кто же на самом деле неустойчив в "нервном отношении"? Откуда Федорчук знает о пакете? Как вынюхал? Ладно. Пакет мы перепрячем. Никакой обыск не найдет. Адье, товарищ лейтенант. Госбезопасности.

Вот и Литейный, как я рад тебе, улица! Артиллерийское училище напротив грозного здания, из которого я только что вышел. Звенят трамваи, гудят машины, люди идут. Странно: жизнь не замирает, несмотря ни на что. Кто-то уже умер, кто-то еще умрет, кто-то умирает сейчас. Но выходят из гастронома покупатели с сумками, пакетами и пакетиками, бутылками, смех, разговоры, как будто ничего не происходит. Кончилась финская неизвестная война. Почти ничего о ней. Только граница отодвинулась от Белоострова, говорят и пишут, что теперь Ленинград в безопасности. Может быть, за это, ради этого погиб отец... Только как он погиб? Сколько ни спрашивал отчима, друзей отца (они иногда заходят) - нет. Ни слова. Каменеют лица, меркнут глаза. Только однажды отчим не выдержал: "Что ты хочешь знать? Он не струсил, не убежал, он исполнил свой долг до конца. Достаточно, парень. Отца помни, обо всем прочем - забудь. Навсегда". Улица Чайковского, сворачиваю направо, к Фонтанке. Виден Летний, он одет в багрец и золото, такой лес любил Пушкин, и я тоже люблю. Он пробудил во мне эту любовь, я благодарен ему.

Вхожу в калитку около Прачешного моста, иду по узенькой гранитной набережной. Отсюда интересно смотреть на Училище правоведения, Соляной городок. Здесь ходили люди, жители города. Где они? Что с ними? Наверное, правоведы сгинули на фронтах Гражданской, в эмиграции. Наверное, те, кто остался в живых, тоскуют по городу, по этой набережной и багровым кронам столетних лип. А с Федорчуком надо быть осторожнее, аккуратнее. Этот сопляк ущербен, ничего собою не представляет, но преисполнен самомнением, гордыней и потому может пойти на самые крайние шаги. Лишь бы выделиться. Это он заложил Лену. У меня нет доказательств, я совершаю грех, думая о человеке так, как думаю, но думать иначе не могу. Придет время, я докажу, кто отправил Лену, ее близких на эшафот и медленное умирание в лагере. Отныне я ни словом, ни взглядом не покажу этому негодяю - что думаю о нем на самом деле. Что поделаешь... Мы все поставлены в такие условия, когда мало быть честным, мало достойно учиться или трудиться, когда... Всего мало, но есть нечто, чего никогда не бывает много. Это некое чувство. Невсамделишное, придуманное, но о нем пишут стихи. Степной пастух их сочиняет. Зачем нам Александр Блок, если пастух пишет лучше? Если родина - это всего лишь один человек. "Я люблю тебя, родина кроткая..." Нет. Этот человек не кроток. Он - вождь. Вождь...