И она, едва заметно поведя плечом и усмехнувшись невнятно, ответила: "Иллюзии, любезный, не "строят". Пора бы знать..." - и величественно выплыла из класса. Таисья пребывала в глубоком обмороке.

... - Гумилев... - говорю негромко. - Гумилев. Он запрещен, Уля. И правила надобно соблюдать. Для нашей же безопасности.

Она не слышит. Смотрит пристально, темно и медленно-медленно поводит головой из стороны в сторону. Это отрицающее движение.

- Ты должен знать: Гумилев бывал здесь, в вашей квартире. У профессора, который участвовал в заговоре против Советов. Однажды чекисты проследили поэта. Арестовали. Увезли на Бернгардовку. Там расстреляли. Потом закопали. Я знаю эту могилу. Если захочешь - покажу и тебе.

Мне? Зачем? Бедная Уля сошла с ума... Но некая мальчишеская суть вдруг одерживает верх. Могила? Гумилева? Расстрелянного? Да ведь такое бывает раз в жизни! Что ж... Отец вряд ли одобрил бы эту затею.

Утром (конец недели, день нерабочий) Ульяна сообщает матери, что мы отправляемся на Кировские острова, кататься на американских горах. Они вряд ли работают зимой, но мама не обращает внимания на подобную мелочь. Ей не до нас. Управление НКВД, клуб, точнее, организовал курсы немецкого языка, и мама (я понимаю, ей надобно занять себя) с озаренным лицом мчится на эти курсы. Все чаще и чаще звучат слова о надвигающейся войне с Германией. Вот закончим с финнами, а там...

Едем до Бернгардовки, потом пешком по занесенной снегом дороге, по целине, проваливаясь по колено, по пояс. Речка. Поблескивает лед - там, где сдуло снег, кривые сосны покачиваются в такт доносящимся издалека ударам. Должно быть, где-то строят. Может быть - новую, прекрасную жизнь?

- Вот... - Уля протягивает руку к земле. - Под снегом три холмика. Летом они видны. Всё расстрелянные... И Николай Степанович Гумилев... Великий русский поэт. Помнишь, я как-то рассказала тебе о Распутине?

Не слышу. Голос няньки исчез. Страшное место. И как много света, какой светящийся простор. Искрится снег. Он здесь не городской. Он такой яркий, легкий, и трудно поверить, что под столь радостным покровом спрятана беспредельная, нечеловеческая трагедия. Потому что убить поэта - это все равно что ребенка безвинного уничтожить. Пушкин и Лермонтов погибли хотя бы на дуэли, у каждого было оружие, возможность противостоять...

Нянечка ждет, пока я проснусь, приду в себя. И, заметив, что взгляд мой сделался осмысленным, начинает:

- В гордую нашу столицу Входит он - Боже спаси! - Обворожает Царицу Необозримой Руси...

Как странно, как убийственно. Автор этого откровения у меня под ногами. Что ж... Нас тьмы, и тьмы, и тьмы. И тьма в нас.

И вот - Новый, 1940 год. Он на пороге. И я на пороге - 10-го класса, некой ступени, за которой невероятная профессия: чекист. Я робко думаю: несуразности, несообразности, глупости и преступления (пусть! Новый путь, неизведанный, кто не споткнется?) - это ничего, это минует, исчезнет, и люди, достигнув вершин познания и счастья, простят первопроходцев и даже поблагодарят. Разве не прав Маяковский: много еще разной дряни бродит по земле и вокруг! Тот, кто понимает это, - тому не страшна дрянь. Верящий в дело - идет, дорога стелется ему под ноги, и дрянь отлетает в сторону! Это великое счастье - любить Родину, верить тем, кто ведет ее к вершинам бытия!

Я расчувствовался. Новый, только что принесенный из магазина модный костюм. Ботинки без шнурков (их называют древним словом "туфли" - если, конечно, речь идет о мужской обуви), рубашка, галстук - и все это первый раз в жизни. Трудно удержаться от неясных мечтаний (вспоминаю: историчка с чувством обличила Николая II, рассказав, как неуч император принимал депутацию и назвал ее просьбы "бессмысленными мечтаниями". Так-де по-русски сказать нельзя). Неясные, бессмысленные... Фиг его знает... Лена, чертов Федорчук - тоже приглашен, еще куча ребят и девочек, многих я даже не знаю, как жаль. Жаль, что не вдвоем мы будем с милой, чудной Леночкой (мне становится стыдно. Что за офицерский жаргон. Надобно еще и "душку" употребить - и будет аллес гут! Что я за идиот...).

Собираюсь, охорашиваюсь перед зеркалом. Старинное трюмо красного дерева, осталось еще от господина профессора, врага народа и революции. Ульяна подходит, любовно причесывает мне вихор. Мама улыбается: "Ты так похож на папу. Ты такой..." - "Не порть ребенка! - вмешивается Уля. Мальчик как мальчик. Поверь, Нина: если девочки падают ниц - мальчик дурён! Никаких восторгов! Не терплю!"

И я отправляюсь. Все, как во сне. Шум, гам, Лена в светлом шуршащем платье, серьги сверкают, прическа... Сроду такой не видел. Хвост архивных юношей из Ленинградского учительского, с Малой Посадской. Носы до потолка, мы все для них мелюзга и недоучки. Сажусь в дальний угол - бог с ними со всеми, все равно Лене не до меня. Федорчук (с недоумением замечаю, что его комсомольская форма один в один как у гитлерюгенда - видел недавно в кино) все время вылезает вперед и стремится стать центром внимания. Наглость всегда в почете, старая истина. Наш вождь лихо прыгает на стул:

- Товарищи! В Новый год, веселясь и радуясь нашей общей счастливой жизни, мы все обязаны помнить о товарищах, которые остаются в холодных застенках диктатуры!

Воцаряется тишина. Мгновенно побелевшие, растерянные лица. Дурак вождь сморозил в свойственном себе ключе: ему бы два-три точных слова - и никаких сомнений. А так - двусмысленность и опасная! Это все понимают. Но Федорчук - вожак, он якшается не только с комсомольским начальством. Не моргнув глазом, нисколько не смущаясь, он продолжает:

- Оголтелой буржуазной диктатуры, товарищи! - И запевает громко, фальшиво, омерзительно-истеричным фальцетом: - Товарищи в тюрьмах! В застенках холодных! Мы с вами! Мы с вами! Мы с вами! Хоть нет вас в колоннах!

Все подхватывают. Я вглядываюсь в одухотворенные, нет - обезумевшие лица, я многих знаю и - не узнаю. Кто-то трогает меня за руку. Оглядываюсь: Лена с мертвым лицом стоит рядом. Губы сомкнуты. Глаза потухли.

- Тебе нравится? - Она не смотрит на меня, и я понимаю: не хочет смутить. А если я отвечу "да"?

Но я отрицательно качаю головой.

- Пойдем в другую комнату.

- Пойдем.

И мы уходим. А они поют, это пение будто пронзает стены, от него не скрыться. "Марш левой! Два-три! Марш левой! Два-три! Встань в ряды, товарищ, к нам..."

- Ты, наверное, подумал, что Федька оговорился? Я видела, как все испугались... - Неприкрытое презрение звучит в ее голосе.

- Лена... Этого дурачка никто не знает. Извини. Испугались, правильно. Ты ведь понимаешь: выходка - если бы это была выходка - не могла остаться незамеченной.

- Ты, кажется, хочешь стать чекистом?

- Чекистом был мой отец. Он погиб.

- И ты веришь, что методами ЧК можно изменить мир?

Теперь уже не презрение. Это ненависть. И какая...

- Философ говорит, что мир - самоорганизующая сущность (эту фразу я услыхал, когда у нас отмечали праздник 1 мая. Кто-то из гостей ее произнес, она вызвала много споров и очень мне понравилась). Его не надобно менять. Ему нужно только помочь. В этом функция НКВД... - Хорошая мысль. Ее сочинил я сам и только что. Влияние красивой девочки...

- Что?! - И вдруг она заливается лающим хохотом. Я вижу, что остановиться не может, и вот, уже не смеется, а кашляет, словно больна чахоткой. Как она некрасива...

- Разве это... смешно? - спрашиваю осторожно.

Она перестает кашлять.

- Смешно? Ты так глуп? Непохоже... Это не смешно. Это страшно. В одной из своих речей Гиммлер, начальник Управления имперской безопасности, изрек: "Германия болеет. Гестапо ее вылечит". Что скажешь?

- Это случайное совпадение. По существу же...

- Это не случайное совпадение, Серж... (откуда она знает?) Это совпадение... идей.

Ее нужно отвлечь. Иначе она возненавидит меня.

- А... где твои родители? Ты одна встречаешь Новый год?

Хмурится:

- Папа уехал... в командировку. Я жду его... со дня на день.