Лестница. Скрипят ступени. Вниз, вниз, вот и дверь, вот и двор, в последний раз в неверном свете замызганной лампочки возникают рисунки убогая фантазия недоумков, надписи - площадная брань, гнусность. И еще одна дверь и длинный-длинный коридор...

Прихожая. Нижняя. Автомобиль прогудит за этими дверьми. Неужели они верят в это? Вряд ли... Они просто ни о чем не думают. Они еще спят. Даже те, кого ведут на рассвете на виселицу или к стенке, - даже они плохо осознают предстоящее - на то и расчет палачей, меньше шума-гама, заламывания рук...

Последняя комната, она пуста, раздраженно звучит голос Александры Федоровны, она привыкла к уважению, она требует его и от врагов. Вносят стулья, и... выстрелы, крики, небытие...

Кровь "печенками". Кто-то поскользнулся.

...У Званцева было что-то на лице, что-то такое, ужасное, заведующая не отрывала взора, щеки ее пылали, состояние гостя она поняла по-своему:

- Какая гадость, правда? Они все сели на пол - от ужаса, от того, что карающая пролетарская рука настигла их. Я вижу их искаженные лица: вылезшие из орбит глаза Николашки, закрытые в страхе - Алексашки. А все остальные они... они... - Она искала и не находила подходящих слов и пыжилась из последних сил. Махнула рукой: - Я не писатель. Описание того, что случилось здесь, - подвластно перу разве что молодого Михалкова. Да? Вы читали его стихи для детей? Какая очаровательная непосредственность!

...Уже на улице он вдруг остановился, пораженный: наивные генералы РОВсоюза, царствие им небесное... Да кто же смог спастись в этом доме? И этот подонок Кирста... Хлыщ, завистник, прелюбодей. Почему именно "прелюбодей" - вряд ли объяснил бы. Просто гадкое слово, любой негодяй его заслуживает. Да.

А они... Они мертвы. Все до одного. Отбросим иллюзии. И если господам за кордоном нужны доказательства - что ж, добудем их.

Стало понятно: найти м е с т о можно. Не боги горшки обжигают. То, что сделал изощренный, выворотный не ум (нет - инстинкт большевика), - то преодолеет ум человека. Гомо сапиенса. Sic...

Шел по "проспекту" (убогие, безмозглые: назвать эту улочку "проспектом" - это все равно, что Невский в Петербурге обозвать "проулком") - все вперед, вперед. Неожиданно слева обозначился неброский особнячок с яркой вывеской: "Музей Я.М. Свердлова". Да-а... Россия теперь надолго станет выставкой палаческих мощей. Зашел, преодолевая отвращение, и с порога уткнулся взглядом в огромную картину: высоко на насыпи дымил паровоз с несколькими вагонами. Внизу стояли люди. Государя, императрицу и Марию Николаевну узнал сразу - и хотя не абсолютно были похожи, художнику все же удалось передать некоторое сходство. Остальных не знал. Злые лица совдеповского начальства, красноармейцы с винтовками... Да ведь это же приезд... Нет: привоз государя с семьей (женой, дочерью) в Екатеринбург весной 1918 года. Трагический момент, начало конца. И хотя ощущался гнусный большевистский заказ в картине - чего там, все художники во все времена подчиняются либо моде, либо деньгам заказчика - безысходность, тоска, неволя были переданы верно и даже с чувством. "Как "Двенадцать" Блока... подумал вдруг. - Правда - там гений, а здесь - ремесленник, однако все равно и там и тут - приговор..."

Ушел сразу же, не было сил вглядываться в фотографии родственников и близких женщин Председателя ВЦИК, во все эти невсамделишные улыбки, кои стремились доказать всему миру, что большевики такие же люди, как и все остальные...

Незаметно улица кончилась неполным перекрестком, прямо перед ним возвышалось серое мрачное здание в пять с половиной этажей, с балконом посередине, по фронтону шла надпись: "Гостиница Центральная". Подумал, что дом отвратительно напоминает обиталище чекистов в Ленинграде, но устраиваться следовало побыстрее, устал и, преодолев неприязнь, вошел в вестибюль. Удостоверение сработало, до лифта (был и лифт, это даже примиряло!) проводил служащий и почтительно объяснил, как найти "нумер". На этаже дежурная выдала ключи, и, толкнув тяжелую дверь, оказался наконец в большом трехкомнатном номере с огромной кроватью, ванной и уборной. На удивление, все работало. Вымылся с наслаждением под душем, откинул одеяло (белье - чистее чистого, надо же...) и мгновенно заснул..."

Снова появились Фроловы, принесли огромный торт. На этот раз обошлось без всхлипываний и поцелуев. Сели пить чай, Фролов сказал:

- Как друг покойного Алексея и твой, Нина, обязан предостеречь: бери сына и немедленно уезжайте на Урал, к Ивану Трифоновичу. Я не просто так. Мы стоим на пороге самой страшной войны, какую когда-либо вела Россия. Начнется вот-вот. С Гитлером. Здесь, в Ленинграде, будут есть крыс...

Мама смотрела широко открытыми глазами, казалось, в них не умещается ужас, вызванный словами гостя, не умещается и выплескивается на скатерть. Я вгляделся в его невыспавшееся, плохо выбритое, словно стертое наждаком лицо. Неужели, правда?

- Вы серьезно считаете, что Красная армия не защитит Ленинград?

Он повел плечом, усмешка тронула тонкие губы.

- Но ведь и ты считаешь, что в ведомстве покойного отца - одни идиоты, разве нет? Поймите: армии нет, одна видимость. Те, кто мог бы командовать, - давно сгнили или сидят. Кто командует - лихо носит галифе и вырабатывает командный голос. Поражение будет мгновенным и очень тяжелым. Разве только народ поднимется...

Я не выдержал:

- Народ... Согнанный насильно в колхозы, замордованный, избитый - да что он может!

Комиссар тяжело посмотрел.

- Народ, Сережа, он много может. Потому что не всех успели забить. И поверь: многие окажутся на стороне немцев...

- А вы?

- Есть формула: политкомиссарен, комунистен, юден. Перечисленных без разбора - в расход. Но я и без этого не перешел бы. Знаешь, почему?

Мне казалось, что я падаю вниз головой в лестничный пролет. Ай да комиссар... Раскрылся-то как неожиданно...

- Потому что одно и то же. Одинаковые системы. Только там - фюрер, а у нас - вождь. Не перевод даже, калька. Все, Маша, пошли. А вы - думайте...

Торт остался нетронутым, чай в заварном чайничке медленно остывал. Мы с мамой сидели молча и боялись поднять глаза. Наконец мама сказала:

- Сережа... Я должна признаться...

- Что ты, не разведясь с Иваном, выходишь замуж за Петра! - не выдержал я.

- Ты почти угадал... - сказала грустно. - Он - Ефим. Заведует сапожной мастерской Большого дома. Милый человек, у него такие сильные руки... - По лицу мамы расплылась мечтательная улыбка.

- Мама... В такой момент! Я не понимаю...

- Любовь... - Глаза покрылись пеленой, я понимал, что она больше не видит меня.

- А я? - Это вырвалось, я не хотел. Ребенок победил на мгновение взрослого человека.

- А что "ты"? - В голосе появились капризные нотки. - Не бойся, ты не останешься на улице. У Фимы хорошая большая комната, недалеко, на Литейном, в доме Марузи. Будешь приходить в гости. Я надеюсь - в качестве кухарки я тебе уже не нужна? К тому же ты тоже не один. Я же вижу...

- Да что ты видишь! - заорал я, ощущая с некоторым недоумением свой вдруг неведомо откуда вырвавшийся бас. - Не смей об этом!

Она уперла кулаки в бока и сразу стала похожа на купчиху с картины Кустодиева.

- Ах, какие мы нежные... О матери можно все! О нем - не смейте! Хватит! Взрослый! И есть Таня, или как ее там? Приготовит кашку, ничего!

Это была ссора не на жизнь, а на смерть. Так оно случается. На пустом месте.

- Ладно. - Злость душила меня. Не было больше матери. Любвеобильная дамочка, вот и все. И правда, хватит... - Ты только не проговорись Фиме-Ефиме о сегодняшнем разговоре. Фролов добра хотел. Если его расстреляют - тебе трудно жить будет. Я к тому, что твой избранник тачает сапоги руководству, а кто близок к руководству - тот шептун. Только не тот, что под одеялом другой раз, а как бы заушатель, понятно? Я же отбываю к отчиму. - Она смотрела на меня изумленно, с нарастающим недоумением, я догадался, что она не ожидала. В ее глазах я был -несмотря на все ее слова - все еще ребенком. И мне стало жаль ее. - Ладно, мама... Ничего. Будь счастлива, если сможешь. Я тебе желаю этого. Устроюсь - напишу. Не горюй, не забывай... - Я подошел к ней и чмокнул в щеку. Показалось, что бедная мамочка провалилась в столбняк.