Мама замирает с тарелками в руках:

- Вы подарили мальчику фотоаппарат и заводную машину, так?

- Пустяки... - басит бригадный. Он воспринял мамино замечание, как восхищение. Богатством подарка.

- Ну, что вы... - вступаю. - Я потом фотографировал два года подряд, только...

Они смотрят во все глаза, словно дети, ожидающие шоколадки.

- Ничего не вышло... - произношу скорбно. - Я проявлял в гиппосульфите, вы объяснили мне, что это как раз проявитель.

- А... на самом деле? - настораживается Фролов.

- Закрепительное. - Беру у мамы тарелки, расставляю.

- Позволь, я же врач? - недоумевает Фролова. - Закрепительное - это от диспепсии. Разве... это употребляется в фотографическом деле?

Пьем чай, они наперебой вспоминают папу: как сидел за столом, как поднимал рюмку, как смеялся... Глаза мамы наполняются слезами:

- Выпьем светлую память Алексея.

Встаем, молчим со скорбными лицами, но я вижу, что и Фроловым, и маме (увы) все равно. И мне тоже. Впрочем, это не совсем так. Мне не все равно, мне безразлична их показная скорбь. Мама опять пропадает в клубе НКВД (ищет нового мужа, чего уж там, пусть я мерзкий циник, но это правда), Фроловы, по-моему, не узнают отца на фотографии, если ее им вдруг показать. Миром правит лицемерие, и с этим вряд ли что-нибудь удастся поделать в ближайшие триста лет, а может быть - и вообще никогда...

- Как твой? - Фролова с аппетитом хрустит печеньем. - Пишет?

- Три письма! - оживляется мама. - Тоскует, рвет и мечет, требует, чтобы я немедленно ехала в... как ее? Горнорудную столицу СССР.

- А ты? - Фролов запрокидывает голову и смачно хлюпает остывшим чаем.

- Я... - Мама смотрит на меня, я опускаю глаза. Ей незачем видеть мое отчуждение и даже неприязнь. Я ведь уже достаточно взрослый, чтобы разобраться в переливах ее души. - Я ответила. Написала, что любимый город не сможет спать без меня спокойно, а я вряд ли смогу зеленеть среди чужой весны. - Мама натужно улыбается.

- А ты, это, поетесса... - уважительно цедит сквозь мокрый рот Фролов. - Ольга Берг... Как ее там?

- Гольц, - подсказываю я. - Маман процитировала песенку Бернеса. Видели фильм "Истребители"?

- То-то я почувствовала нечто крайне знакомое! - обрадованно произносит Фролова. - Так ты не поедешь, Нина?

- Ах, Маша, - мама поднимает глаза к потолку. - Ну, что Иван, что? Он предпочел меня карьере. То есть наоборот, да, Сергей?

- Совсем наоборот, - поддерживаю скучным голосом. - Он там пропадает без тебя, ты, здесь, без него.

- Ты идиот! - яростно выкрикивает мама и начинает рыдать. - Ты... ты просто негодяй! Ну, за что ты так ненавидишь меня!

Фроловы переглядываются, Марья Ивановна укоризненно качает головой.

- Сергей, Сережа, маму следует любить.

- Папу тоже... - Я пулей выскакиваю из комнаты. Ладно. Я не судья собственной матери. На прошлой неделе она дважды пришла под утро и застенчиво объяснила, что "кружок задержался". Она все еще думает, что мне пять лет...

Утром в дверях появляется расплывшаяся в улыбке физиономия Кувондыка:

- Яшшимисиз... Айда плов кушать. Вечером отправляемся.

Не новость. Кувондык неделю назад получил уведомление НКВД Узбекской ССР о том, что препятствий к его возвращению с семьей на территорию республики более не встречается. В конверте лежала и бумага исполкома, из которой явствовало, что дом Кувондыка отчужден и возврату не подлежит, но в связи с реабилитацией Президиумом Верховного Совета УзССР самого Кувондыка и всех его родственников по мужской линии - совет предоставит площадь во вновь отстроенном многоквартирном доме.

- Понимаешь... - смущенно почесывает грудь Кувондык. - У нас нет и никогда не было "многоквартирных", а? Вот что значит советская власть, а?

Он и раньше угощал меня пловом, я уже успел привыкнуть к этому удивительному, ни на что не похожему блюду: гора риса, обложенная кусками поджаристой баранины, отовсюду торчат дольки чеснока, чесночная головка завершает пирамиду. А вкусно как...

Я не пользуюсь ни тарелкой, ни ложкой. Мну рис четырьмя пальцами и отправляю в рот, улавливая попутно сочувственно-восхищенные взгляды детей и жены Кувондыка. "Яхши?" - "Яхши, рахмат".

Вечером провожаем всей квартирой до выхода из парадного. Циля держит на руках своего изрядно возмужавшего котяру, Кувондык нежно гладит его: "Хороший... Не грызи палец своей хозяин. Всем спасиба, всем теплый прощай!" Перевернута еще одна страничка. Циля поворачивается к маме: "Нина, вы не возражаете? Я буду просить освободившуюся площадь для Натана из Жмеринки. У него печень, а в Ленинграде единственные врачи! Вы не имеете против?" - "Не имею, - буркает мама. - Натан ваш первый муж?" - "А как вы догадались?" "У вас на лице такое счастье..."

Кувондыку повезло, повезет и Натану из Жмеринки. Только мы с отчимом остаемся ни при чем...

Как и всегда, Таня появилась неожиданно. Я возвращался из школы, она стояла около парадного. Я смотрел на ее бледное, без капельки румянца лицо, вглядывался в бездонно синие... нет - голубые глаза, я готов был упасть на колени и признаться в любви. Я вдруг понял: именно она, эта тоненькая, хрупкая девочка, очень похожая на свою сестру, и есть заповеданное мне счастье. Я еще помнил смутно возникшее где-то далеко-далеко - не то в душе, не то на небе (странно, правда?) чувство к Лене, но я уже понимал: то было предчувствие. А это - любовь... Таня все поняла: радостно вспыхнули глаза, взволнованно дрогнули губы.

- Сережа... Мне скоро пятнадцать, Джульетте было меньше. Я готова ответить тебе. На все. Всем, чем смогу. Ты... не безразличен мне. Цени: что еще может сказать... девочка, правда?

- Правда. Но...

Перебила:

- Молчи. Если суждено - совершится. Если нет... Вера Сергеевна погибла. В Екатеринбурге. Ее убил Званцев. Это она отправила Веретенниковых на тот свет.

Я догадывался об этом. Я догадывался, но то, что она сообщила сейчас... Именно сообщила, не рассказала, нет - это ошеломило, пригнуло, будто удар бревна обрушился на голову. Шутки кончились - в который уже раз я снова на пороге бездны.

- Что... Званцев?

- Арестован местным НКВД, вряд ли теперь выберется... Я думаю, он стоял на пороге тайны. Романовых, ты понял, да? Ну, вот, он вынужден был... Она - кокотка. Дрянь. Отец любил ее без ума, провально, так любят в пьесах Шекспира.

- Ты... читала... хоть одну?

- Все. Я знаю, о чем говорю, не сомневайся. Меня, маленькую дурочку, она не принимала всерьез. Я осталась как бы за кадром фотографии.

- Господи... Благодарю Тебя... - Мои губы едва шевелились, она заметила, прижалась.

- Нет, Сережа. Нет. Все хорошо. - Она смотрела на меня так, словно видела за моей спиной и стену дома, и прохожих, и мои мысли. - Да, Сережечка, да - я их вижу...

Она ведьма. Нет - ведунья. И это нет. Она... Она любит меня, вот в чем дело! Только любящая женщина может прочитать мысли любимого человека!

- Ты уже понял: дочитывай рукопись. Я дам тебе книгу Соколова. Я знаю: ты поймешь. Ты догадаешься, где могила... Нет: где зарыты Романовы. И тогда мы поедем в Екатеринбург. Ты и я...

Поздний вечер, тишина, теперь уже никогда дети Кувондыка не потревожат своими странными криками. И Циля поутихла - то ли кормит Моню тщательно сваренными пельменями, то ли ждет в томленье упованья своего Натана из Житомира. Или Жмеринки? Неважно.

Раскрываю рукопись (мамы нет и, судя по стрелкам на часах, до утра не будет. Господи... Такая яркая картина: очередной "папа" на пороге и мама со счастливой улыбкой произносит знакомую фразу: "Познакомься, Коля (Сеня-Толя-Вова). Это мой взрослый сын!" Мне кажется, я не вынесу. Я сделаю ножкой: шарк! Я сделаю ручкой: привет! Я растяну губы в глупой улыбке: проходите! Садитесь! Раздевайтесь! Подавать или обождать?). Ага. Он уже в Екатеринбурге...

"Едва оказавшись на привокзальной площади, Званцев почувствовал нервную дрожь. Еще бы... Улица, на которой стоял дом Ипатьева, начиналась от вокзала. Вознесенский проспект. Теперь - Карла Либкнехта. У большевиков странная особенность - они прославляют чужих не столько из-за того, что нет своих, сколько потому, что рабски преклоняются перед теми, кто когда-то, хотя бы один раз прикоснулся к священной ладони бородатого коммунистического призрака. Впрочем, какого черта... Где-то неподалеку есть улица товарища Вайнера. Кто такой товарищ Вайнер? А никто. Пустое революционное место. И вспомнить бы не о чем, если бы... Если бы не смерть. Что преуменьшать - мученическая получилась смерть. Но как странно: государя, семью - не нашли. А Вайнера нашли и похоронили торжественно. "Господи, - думал в тоске, - ну почему, почему? Бог с ним, с его еврейским происхождением. Разве в этом дело? Столкнулись две части одного и того же народа. И большая победила меньшую. И стерла с лица земли даже память. Разве это справедливо?" Он вдруг ощутил, почувствовал, что будь они, победители эти, великодушны, щедры - кто знает? Примирился бы с ними... В конце концов, во всем мире победители и побежденные примирялись и жили покореженные революциями страны дальше и процветали даже. А Россия гибнет...