Речей шальных бессовестных про нас не разноси, задрожало в ее голосе: дело коснулось главного – любимых фантомов, – и я перехватил чашку за туловище, чтоб было незаметно, как дрожат пальцы.
– И крестьянки любить умеют… – как бы сквозь зевоту продавил
Дмитрий.
– О, это да!.. – сощурилась в неведомую даль наследовательница
Козочки. – Семеро по полатям, у каждого по краюхе, мужик непьющий, трудящий, один-разъединственный на весь бабий век – чтоб пришел с поля, а в щах ложка стоить… Совет да любовь!
– А чем это плохо? – Эта идиотка упорно не желает видеть, что с нею здесь разговаривают как с дурой. – Верность, забота – а что лучшего вы придумали?..
В ее голосе зазвучал ковригинский пафос, и моя жалость немедленно сменилась раздражением. Пафос – такое же насилие, как и насмешка, попытка не доказывать, а ломать волю противника. Во мне по-прежнему живет закоренелое убеждение, что мир мнений – не наша собственность, что мы не имеем права думать что вздумается, что мы обязаны не навязывать свое, а подчиняться общим правилам.
Я уже знаю, что выжить, служа одной лишь истине, то есть постоянно уступая, невозможно, и тем не менее ковригинская выспренность… Брр. Правда, благодаря ей дочь все-таки сочла возможным снизойти до серьезности.
– Как ты думаешь, мама, почему, если писатель чего-то стоит, большая любовь у него всегда заканчивается трагедией?
– И почему? – Катька обратила взор на меня – ее и впрямь зацепило за живое: почему? И выходит, наша с ней любовь не такая уж большая? В глубине души она продолжает примериваться к
“большой любви”, сколько ни твердит, что я ее не люблю.
– Потому что в мастурбационной культуре любовь не имеет никакого реального эквивалента, – доложил я тоже сквозь зевоту (а вот это я напрасно – состязание в зевоте означает, что я его замечаю). -
Так называемая любовь – столь сильное переживание, что никакие ее плоды мастурбатору не покажутся достойными. Ну, положим, вдохновленный любовью, ты победил тысячу врагов, построил тысячу домов, вырастил тысячу детей – мастурбатору-то что до этого? Он все хочет иметь только для себя, внешний мир ему неинтересен.
– Что ты за термин выдумал… – для порядка пожурила Катька, оживившаяся от неожиданной мысли (священная порода!..).
– Но если мир действительно неинтересен? – Сквозь зевоту совсем уже раздирающую Дмитрий впервые за весь вечер напрямую обратился ко мне.
– Для импотента все женщины действительно непривлекательны, для эгоиста все события действительно неинтересны… – Я поспешил ущипнуть себя за бедро, ибо в моем голосе прозвучало кое-что искреннее, а именно сдерживаемое омерзение: моя боль его сразу взбодрит, как гиену запашок падали.
– Ведь мир скучен, ты согласна? – за поддержкой к сестренке уже без зевоты и приблатненности.
– Разумеется. – Сестрица вернула ему улыбку взаимопонимания.
“Ты мне надоел”, – душевно делится один эгоист с другим. “Ты мне тоже”, – радостно отвечает тот, и оба счастливы.
Катька не знает, вступаться ли ей за невинно поруганный мир или сострадать своим “невдачным” крошкам: их перманентную злобность она пытается в последнее время свалить на медицинскую депрессию.
Однако пользовать депрессию попустительством ровно то же самое, что лечить алкоголизм водкой (правда, на какой-то степени распада ничто другое уже невозможно). Чтобы освободить себя от тяжкого долга честности, требующего вглядываться в свое строже, чем в чужое, Катька выдумала формулу: “Мы виноваты перед детьми”. Идеальное средство добить в человеке остатки совести, а следовательно, и мужества – объявить ему, что мир виноват перед ним, а не он перед миром.
– Единственное, что может раскрасить серую действительность, – это дружище це два аш пять о аш! – С довольством палача, сумевшего-таки добыть голосу из истязуемого, Дмитрий пустился ораторствовать, притворяясь гораздо более пьяным, чем был на самом деле, – на самом деле спирт у него словно бы рассасывался в сале. – Пьянство, оно же упоение, – это, друзья мои, победа духа над материей – недаром дух на медной латыни именуется
“спиритус”. Пьющий человек не приспосабливается к реальности, а изменяет ее в своем восприятии. Ибо важно не то, каков мир в реальности, а то, каким он нам представляется! А потому – вовек прославлен Джон Ячменное Зерно!
Он залихватски вытянул еще стопку, сморщился, как собирающийся чихнуть младенец (он же сам из свертка), и поспешно и нечистоплотно зажрал тем, этим, пятым, одиннадцатым. Он не может не паясничать – это означало бы предстать без маски перед теми, кто знает о его предательстве.
Катька сосредоточенно свела брови, словно вдумываясь в трудную задачу. Вот кому нечего прятать – в сатиновых шароварчиках на тусклой семейной фотографии она успешно участвует в школьной викторине с точно этим же выражением лица.
– Так что выходит, если у тебя болеет ребенок и ты можешь или пойти для него за десять километров за врачом – по снегу, в мороз, – или тебе сделают укол, и тебе будет казаться, что ребенок выздоровел, – ты что, выберешь сделать укол?
– Вопрос, конечно, интересный… – Дмитрий подвел очи горе, открыв распаренное небритое вымя. Но в красных глазках успело сверкнуть понимание: мамаша-то угодила в самую точку.
– А по-моему, – ринулась развивать успех Катька, – все, что можно получить без труда, – это подделка!
– Перебор, перебор… Труд – это проклятие, сказано в Писании, а
Бога не перехитришь. В чем главный порок и социализма, и капитализма – и тот и другой оценивают личность по трудовому вкладу, по усердию в исполнении проклятия.
– Ну, а ты как хотел бы? По труду оценивают потому, что все создано трудом, и больше ни по чему!
– “Евгений Онегин”, “Лунная соната” – в них, конечно, главное – расход трудодней…
– Все создается духом, – отпав от принесенного с собою пива, обронила дочь, словно о чем-то давно известном и даже надоевшем.
– И этот стол, – (она для наглядности постучала по столу), – и этот стакан, – (она для наглядности пощелкала накладным ногтем по стакану), – мы их создаем усилием духа.
Хорошо, жара добралась уже и до моих щек – надеюсь, было незаметно, что они вспыхнули. “Создается духом”!.. Моей наследнице хватило бы духу поменьше хотя бы дуть пива – тоже брюзгнет на глазах. И набраться бы духу сказать себе, что профукала молодость на пошлые призраки и сейчас продолжает ежесекундно творить новую ложь, чтобы только не признаться в старой. В своем элитарном издательстве, через которое, как говорят, некий удачливый брокер отмывает деньги, она следит, чтоб хотя бы на ее участке в мир не проникло что-нибудь сильное, цельное, красивое, страстное, захватывающее – ее восхищают только какие-то кусочки неизвестно чего, какие-то узоры неизвестно на чем, какие-то причуды непонятно чьи… Главное, что она ненавидит, – это подлинность – не только вульгарную подлинность факта, но даже и подлинность чувства: она ненавидит всех, кто не кривляется, она всегда предпочтет передразнивание творчеству. Моя дочь пользуется любым неудобным случаем утомленно обронить, что искусство – это игра. Вся наша жизнь игра, деятельность в рамках условных правил, – но есть игра
“пятнадцать” и есть игра “дуэль”, на которой во имя условностей рискуют собственной жизнью. Любопытно, что наша дочь ненавидит благородную силу гораздо более непримиримо, чем тупую и жестокую, ибо благородная сила искажает угодную ей картину мира: в нем должно существовать исключительно либо примитивное, либо хлипкое.
– Я уверена, – с раздраженной напыщенностью продолжала она, – что человек легко мог бы летать, если бы только действительно этого захотел. Я уверена, что Дэвид Копперфильд летает по-настоящему и только делает вид, что это фокус. Чтобы не запаниковали такие, как наш папенька, – кто уверен, будто все знает.
Она два раза подряд произнесла слово “уверена” о себе, но “все знаю” я, а не она. Я хотел было ответить Славкиной шуткой: “Я знаю только половину всего”, – но шутка означала бы, что я принял ее слова всерьез.