Но уже в ту пору немногое оставалось от того, что Рокруа называл "эпохой Люсьена Блена". Время от времени он повторял: "Люсьену не понравилось бы, правда, Жип?", "То-то бы Люсьен посмеялся..." Иногда тоном затаенного упрека он говорил Кармен: "Вы уверены, что Люсьен бы это одобрил?" или "Люсьен в самом деле огорчился бы, увидев вас сейчас..." Кармен не отвечала. Она опускала голову. А я не мог удержаться, чтобы не бросить взгляд на большую фотографию в кожаной рамке гранатового цвета, стоявшую на консоли в гостиной: Люсьен Блен, Кармен и жокей, - ту самую фотографию, что иллюстрировала одну из глав книги Гатри Шуила "Как они нажили состояние".

Из "компании Люсьена Блена" в живых оставались только Рокруа и Жорж Майо. Кармен помнила почти всех ее членов, но только Рокруа мог бы стать историографом друзей Блена, группы со множеством ответвлений, которую они когда-то составляли и общий облик которой за эти годы то и дело менялся, словно перемещались стеклышки в калейдоскопе. В течение двадцати лет, вплоть до смерти Блена, Рокруа был одним из его адвокатов, но главное самым близким его другом. Двадцать лет - это не шутка. Почти четверть века. Для Рокруа эти годы были самыми насыщенными и важными в жизни. Это была "эпоха Люсьена".

Он часто рассказывал мне о ней. Я слушал вежливо и внимательно. Он любил меня за мою молодость. Ему, наверно, хотелось иметь сына, с которым он мог бы поделиться своими воспоминаниями об "эпохе Люсьена" и своим жизненным опытом.

Однажды я пришел к нему на улицу Курсель. Мы должны были встретиться с Кармен, и, как всегда, нам предстояло без конца ждать в гостиной, пока она проснется. Рокруа лежал на диване, Гита Ватье отвечала на телефонные звонки, и при каждом звонке он делал указательным пальцем отрицательный знак, означавший, что его нет дома.

- Влюбился в Кармен, да? - вдруг спросил он меня.

Наверно, я покраснел, а может, пожал плечами. И тогда ласковым, отеческим тоном он заговорил со мной, если память мне не изменяет, почти в тех же выражениях, какие он употребил в своем письме: "Все те люди, что были свидетелями ваших первых шагов в жизни, мало-помалу исчезнут. Вы знали их в пору, когда сами были еще очень молоды, а для них уже настал час заката..."

Потом он обернулся:

- Дай ему блокнот, Жип... и ручку...

Гита протянула мне маленький желтый блокнот. А ручку Рокруа сам вынул из внутреннего кармана своей куртки.

- Запишите, старина.

И он продиктовал мне уйму подробностей: имена людей, даты, названия улиц, которые я записал на листках желтого блокнота. Блокнот я потерял, но это не важно: в таком возрасте нет необходимости записывать то, что тебе говорят. Все это неизгладимо врезается в память на всю жизнь.

Предчувствовал ли он, что я однажды напишу об этом времени и о людях, меня окружавших? Признался ли я ему, что надеюсь когда-нибудь стать писателем? Не думаю. Говорили ли мы с ним вообще о литературе? Да, говорили. Он давал мне читать детективные романы и вперемешку открыл для меня имена Эрла Биггерса, Руфуса Кинга, Филиппса Оппенгейма, Сен-Бонне, Дорнфорда Ейтса и многих других, чьи произведения до сих пор стоят на полках его библиотеки. Рядом с моими.

Дорогой Рокруа, эта моя книга - нечто вроде письма, адресованного вам. Письма, которое слишком запоздало. Вам никогда не придется его прочесть. Только Гита... Остальных уже нет. Впрочем, ни Кармен, ни Жорж Майо вообще никогда ничего не читали. Мы с вами как-то говорили об этом, и вы дружелюбно пояснили мне, что существует два сорта людей: те, что пишут книги, и те, о ком книги пишутся, - последним нет необходимости их читать. Сама их жизнь - роман. Правда ведь, Рокруа? Я не ошибся? Кармен и Жорж принадлежали ко второй породе людей.

В конце июля мне исполнится тридцать девять лет, к этому времени я надеюсь закончить свою книгу. Я должен был бы посвятить ее вам, Рокруа. Посвятить ее также Кармен и Майо, которые, как и вы, - если воспользоваться вашим выражением, - были свидетелями моих первых шагов в жизни.

Я обещаю вам, что день моего рождения я проведу в Париже один. Это мой долг перед вами - перед всеми вами. Один, в душном городе, который перестал быть моим и где термометр показывает сегодня 35 градусов. Вечером я посижу на террасе кафе "У Франсиса" среди немецких и японских туристов. И буду смотреть, не сводя глаз, на ограду садика Кармен по ту сторону площади. В последний раз, когда я проезжал мимо в машине Тентена Карпантьери, ставни в доме были закрыты навеки. Я выпью за ваше здоровье, Рокруа. За здоровье Жоржа. За здоровье Кармен. Выпью простого сока. Апельсинового или грейпфрутового. К сожалению, он будет не так вкусен, как тот, что нам подавал с шести часов вечера дворецкий с лицом жокея в черных бархатных туфлях-тапочках в гостиной Кармен, где мы все ждали, пока она проснется.

Дорогой Рокруа, вы сняли для меня номер в отеле на улице Труайон, где останавливался Майо, когда приезжал в Париж. В этом отеле жил очаровательный человек, ваш с Майо старый приятель, кинорежиссер Альбер Валантен, тоже когда-то, в былые времена, входивший в "компанию Люсьена Блена". Я оказался в семейном кругу.

Из отеля я пешком шел к Кармен по авеню Монтеня. Я всегда приходил первым из тех, кто ждал ее в гостиной. Потом являлись вы, один или с Гитой. Юрель, дворецкий с лицом жокея, доверительным тоном произносил всегда одну и ту же фразу:

- Мадам еще спит.

Я восхищался тем, как бесшумно ступают его черные бархатные туфли.

- Он носит эти штуковины, - объяснили вы мне, подражая голосу дворецкого, - чтобы не разбудить мадам.

Юрель во что бы то ни стало хотел оградить сон Кармен. Каждый раз, когда она просыпалась, вид у него был огорченный. Он не слишком-то жаловал всех нас - вас, Жоржа Майо, меня, Хэйуордов и всех прочих. Мы мешали мадам спать.

Когда Жорж Майо бывал в Париже, он являлся к Кармен позднее всех, часам к семи вечера. Входя в гостиную, он громовым голосом вопрошал:

- Мадам все еще спит?

И дворецкий, багровея, шептал:

- Тише, пожалуйста.

И быстро закрывал дверь, словно мы были людьми опасными. Однажды Майо заметил, что он запирает дверь на два оборота.