- Эй, вы там! Принимайте гостя!

Перешагиваем через высокий комингс и попадаем в теплое нутро корабля. Знакомый запах "Вилян" обволакивает меня, наконец-то я дома. У большинства кораблей свой собственный запах, и только очень хорошие суда пахнут одинаково - не грузом, который возят, а чистотой, рожденной сильной, волевой рукой. В трюмах таких кораблей после селедочного фрахта или аммиачной селитры жгут кофейные зерна. Мы идем по устланному ковром коридору, освещенному мягким светом, поднимаемся по двустороннему трапу на вторую палубу, открываем дверь в каюту, расположенную точно на центральной оси корабля; занавески на квадратном окне, меньше всего напоминающем меланхолический иллюминатор, радостно взмывают вверх, под окном на письменном столе, рядом с пачкой писчей бумаги, опять же точно на центральной оси судна, стоит новенькая, с иголочки пишущая машинка с латинским шрифтом, и это сразу заставляет меня умолкнуть. Я понял намек. Догадываюсь, что, когда позднее буду вспоминать это судно, я, наверно, никогда не смогу освободиться от чувства вины и неоплаченного долга, но, признаюсь, особенной грусти при этой мысли не испытываю. {22}

ГОЛОД

Три голубых дня наполнены криком чаек, плеском волн, благими намерениями и пустыми резервуарами для горючего. Вечером к борту нашего судна подошел "Отепя", на следующий вечер - "Вормси", суда соединили протянутыми вдоль и поперек швартовыми, шлангами и словами команды; прожектора, освещающие корабли, превратили светлую ночь в непроницаемый купол, мы живем под ним, как в обособленном от всего мира городе, где возможно все: неожиданные встречи, сюрпризы, визиты, где есть даже свой клуб. Палубы кораблей расположены на разных уровнях, поэтому кажется, будто наш город стоит на холмах, как Сан-Франциско. Капитан "Отепя" Женя Попов допытывался у меня, почему художники никак не займутся Эстонским морским пароходством. Судостроительные заводы потрудились на славу, но художественное оформление интерьера кораблей им, конечно, не под силу. Что я мог ответить? По заказу Попова стенку его тесного салона украсили темно-синим силуэтом Таллина с сигаретной коробки. Все-таки лучше, чем голая стена, в мурманском фьорде это выглядело даже очень здорово, но лучше, если бы оформлением корабля на заводе ведали художники. Попов угостил нас горячей копенгагенской сельдью, она еще не успела остыть. Его молчаливый главный механик состоит в каком-то родстве с нашим Беллинсгаузеном, и, не спеша попивая "Мирабель де Лорэн", мы беседуем с ним об истории. Я не записываю его имени, полагая, что мы или встретимся с ним, или не встретимся никогда. И вот через год главный механик пойдет на своем корабле по большой реке далеко в тундру, поставит корабль у лесопилки на якорь, как нянька ставит перед магазином детскую коляску, зайдет в сельскую столовую пообедать, и там-то мы и окажемся с ним за одним столом. Мне вообще везет на встречи. В его ванной комнате я смою с себя грязь тундры и волдыри от комариных укусов, и в мягком свете настольной лампы мы продолжим наш сегодняшний разговор о Беллинсгаузене. В своих странствиях я часто сталкиваюсь с гостеприимством, этим нежнейшим цветком человеческой культуры, судьба, климат и эстонский характер не очень-то благоприятствовали его взращиванию у нас. Мы можем депоэтизировать понятие гостеприимства, определив его как жажду обще-{23}ния, но что это объясняет? Ровным счетом ничего.

Жажда общения - одна из пружин культуры, но дело не только в этом. Как редкостное сокровище храню я воспоминание об одном старике. В сумерки в пустыне удивительная видимость. Я заметил его дом издалека и понял, что до совхозного центра - так теперь в Каракумах называют оазисы - недалеко. Это был светлый глинобитный домик с плоской крышей, похожий на большой спичечный коробок, и, подойдя поближе, я увидел, что перед темнеющим проемом двери расстелен красный ковер, на котором сидит и пьет чай старик в черном ватном халате и в серой чалме. Красный луч солнца, пересекая пустыню, заканчивал свой путь на его лице и на стене дома, все остальное тонуло в синеве. Я решил дождаться своих спутников и свернул с дороги к дому. Старик, не поворачивая головы и не глядя на меня, наклонился в сторону двери и что-то сказал. Оттуда высунулась рука и протянула старику пиалу. Когда я приблизился к нему шагов на десять, он впервые взглянул на меня, кивнул головой и указал на ковер. Я сбросил рюкзак, стянул с ног кеды и сел рядом с ним. Он налил в пиалу зеленого чая, пододвинул ее к моим ногам, отломил половину хлеба, похожего на большой блин, положил его рядом с пиалой и сказал что-то, что могло быть приветствием, молитвой или пожеланием приятного аппетита. Он не говорил по-русски и понимал, что я не знаю узбекского. Мы молча ели и пили, пока пунктирная линия моих спутников не приблизилась к нам. Я поднялся с ковра, старик тоже встал. Я поднес правую руку к сердцу и склонился в поклоне перед ним, старик сделал то же самое. Потом он вытянул вперед обе руки, я пожал его правую руку, положил левую на тыльную сторону его правой ладони, и он на мгновение коснулся левой рукой моей левой руки. Его длинные пальцы были холодны, сухи, странно шелкоковисты, рука вся изрезана темными морщинами, пыль пустыни за многие десятилетия вытатуировала на ней густую и тонкую сеть, такая же сетка покрывала его лицо, на котором оставались живыми одни только глаза. Я забросил рюкзак за плечи, а старик опять сел на ковер, приняв ту же самую позу, в которой я застал его, и обратил лицо к быстро холодеющему диску солнца, часть которого уже скрылась за горизонтом. Уходя, я ни разу не оглянулся на него, чтобы унести эту картину домой такой, как она запечатлелась в моих глазах. Есть {24} вещи, о которых мы редко думаем. Если бы узбекский ученый Бируни (1030) оглянулся назад, он увидел бы за собой такую же длинную историю, какую мы, эстонцы, числим сейчас за своей спиной. А ведь вся наша история, записанная в книгах, родилась уже после него! Значит, за спиной этого старика, сидящего в пустыне на пороге своего жилища, уместились две наши истории. Может быть, он был неграмотным, но иные наши грамотеи куда безграмотнее его. Эти рассуждения уводят нас в сторону от темы, но мне хочется сказать еще несколько слов об истории. Задумывались ли вы над тем, что эстонцы живут на своей земле уже три тысячи лет, если не больше? Мы ощущаем свою родину иначе, чем англичане или венгры. Нет, наверное, на земном шаре такого уголка земли, где каждый родник и каждый поворот проселочной дороги, каждый валун и каждое дерево были бы описаны с такой заботой и старанием, так воспеты на все лады и стали бы всенародной собственностью не только в конституционном, но и в поэтическом смысле этого слова. Это тоже история, не записанная и все же зримая. Но когда дело касается гостеприимства, у нас появляется комплекс черепахи. Нельзя же, в самом деле, объявлять недостатки добродетелями и верить юмористам, утверждающим, что жизнь эстонского крестьянина в прошлом была труднее, нежели жизнь узбека, армянина, русского или хотя бы немецкого крепостного! Жажда общения - святое дело.

ВОСКРЕСЕНЬЕ

Когда в воскресенье мы с Халдором отправляемся наконец в город, никакого определенного плана у нас нет. Может быть, он имел в виду небольшой праздничный обед в каком-нибудь мурманском ресторане, о рыбных блюдах которого похвально отзывался вчера вечером. На всякий случай я опустошаю хлебницу, стоящую в салоне на столе, и укладываю куски хлеба в свою планшетку. Катер мчится к порту, сопки отступают, между их гранитных плеч показываются широкие, прямые улицы, гладкие стены пятиэтажных домов детища одного времени и одного архитектора. В 1915 году на узкой прибрежной полосе родился порт Мурманск, который я уже никогда не забуду, а спустя год возник город, запоминающийся прежде всего обрамляющими его сопками, поросшими низкорослыми перелесками, иссеченными ветрами и снежными ураганами. {25}

В небе беззаботно светит солнце, ни один из нас не хочет навязывать другому свою волю, игнорируя таксистов, мы шагаем по одной из тех широких и чистых улиц, которые поднимаются от залива в гору, проходим мимо пятиэтажных желтых домов, мимо двухэтажных, тоже желтых, минуем конечную остановку автобуса и бензоколонку и наконец видим первую корову, и все это напоминает сказку о старике и старухе, которые упрямо не желали открывать рта. Мы говорим обо всем, кроме цели нашего похода, пока не протопали километров двадцать, а заодно и новые лаковые ботинки Халдора. Расстояние в горах, как известно, обманчиво. Когда мы наконец сворачиваем с шоссе, на пути к нашей таинственной цели встают все новые и новые сопки. В сосновой роще мы доверяемся тропинкам; то разбегаясь, то снова сходясь, они ведут нас все выше и выше, пока вдруг не оказывается, что дальше нам идти некуда. Горная гряда круто обрывается в пропасть, на дне которой виднеется озерцо. Солнце освещает противоположный берег, красноватую гранитную стену с темно-зелеными сосновыми кущами, озеро дремлет в сиреневых сумерках, таинственное и недосягаемое, даже в полдень солнечный свет вряд ли доходит туда. Если когда-нибудь я чувствовал головокружение, то именно здесь, на грани пропасти и бескрайней дали. За соседней грядой чудится новое озеро и новая пропасть, еще более синяя, чем первая, и этот безмолвный скалистый пейзаж тянется до размытого далью горизонта. За ним - пустота. Если бы я даже не знал географической карты, я все равно почувствовал бы, что там море. Близость моря всегда чувствуется, эстонцу едва ли надо это доказывать. Вот там они и есть - Баренцево море, Северный полюс, море Бофорта, все точно на одной линии, и страна чукчей становится на три тысячи километров ближе, чем если добираться к ней кружным путем, по берегу!