-- Борь, ты того, не очень, -- миролюбиво протянул Палыч, -- гляди, я чачу принес, счас нальем, а Вадя, он того, он ничего, смирный, людей не трогает.

Борька взорвался: -- Да пусть тронет, вот ужо порадуюсь, уебу макаку разводным! А то плохо ему с народом, в академики намылился, а сам добро разбазаривает. А ты, старый, не лезь, а то и тебе перепадет.

Он вдруг замолк, оглядывая Палыча.

-- Ты чего, старый, вырос что-ли? Приосанился, гляжу... Ёд-бегемот, боты-то где такие спер? Тоже в цеху стыдно, как этому мозгатому, прикинуться решил, старый?

-- А с рынка ботинки, с рынка, -- самодовольно начал Палыч, покачиваясь на семисантиметровых каблуках, -- старые, видать ктой-то выкинул.

-- Ну ты, старый, сказанул, как в лужу пернул! Кто ж такие выкинет?

Митя перевел взгляд с плачущего Вадима на нижние конечности Палыча. Из-под замызганых, неопределенного цвета рабочих штанов виднелись атласные носы дорогих югославских сапог.

-- Палыч, -- сказал он, -- это же малининские ботинки, они радиоактивные, из Чернобыля, на них тройная доза!

Борька отскочил, побледнев:

-- Ты что, пижон старый, -- зашипел он,

-- догробить меня хочешь? Ты что, забыл, я свое на Диксоне хватанул под завязку! А ну вали отседа! Шоб я тебя долго искал! Озверел совсем, мерин. И нехер их сымать, за воротами сымешь! Ты слыхал, что сказано? Изчезни, бля, навсегда!

Он пихнул Палыча в сторону двери. Тот выбежал, спотыкаясь. Воцарилась тишина.

-- Отчего ты, Боря, злой такой? -- тихо спросил Митя, -- нечеловечески.

-- А я и не человек вовсе, -- ухмыльнувшись, ответил тот.

-- А кто?

-- Мутант радиоактивный.

59.

Монтировка звизгнула краем о последний гвозь, крышка слетела в сторону. Под ней одна к другой плотно жались мороженные куриные части.

-- Чего там, чего? -- забеспокоилась очередь, -- крылья советов?

-- Неа, ножки Буша, -- весело отозвался Кожевников, -- продукт мериканский, ренгенов на ем нету.

Крупными руками поднял он над головой сорокапятикилограммовый ледяной параллелепипед, и - поберегись дамы! - с резким хряком обрушил его на гривастую макушку подвернувшегося железобетонного льва. Короткой очередью стегнули по стене ляжки мичиганских бройлеров, поблескивая на солнце кристалликами льда.

Саша поглядел с минуту на Кожевникова, ползающего под стеной в поисках империалистических ляжек, и пошел прочь.

Денег не было.

60.

-- Непральна гришь, ет те не исскусьво, живописать... Себя када в ем до хренишша, ет те не тово. Слисском списифисськи. Исскусьво ано тада исскусьво, када преть куда натура мамушка. Ет я, тыкскыть, на собссном опыте...

-- Как же, как же, Андромедушка, -- возразил Феликс, улыбаясь в усы, -если себя в картину не вкладывать, мертво будет. Замогильно.

-- Шоловек есь стремленье направлення! -- запальчиво парировал Комарьев, -- Есь движенье к коннецу. Ентропея, брат, упадка не допущает! Усе вертается откеда выйшло, к покойсвию. Знайчить, обнижать надыть привнесеннаи, обвышать недвиженнось.

-- Так чего ж ты, родной, себя в гипсе штампуешь? Добавляешь привнесенность?

Андромед расстроился, -- Мальчушка мой, в путях я метался, тошно мне было, нерадосно. Не штампую ужо я более.

-- Что так? Кризис жанра?

-- Не, просветленние.

-- Неужто нашел верное направление?

Комарьев помедлил, потом ответил, томно потупившись, -- Ага.

-- Ух, -- откинулся к стене Феликс, -- позволишь приобщиться до отбытия? Уж очень любопытственно. Обидно уехать непросветленным.

-- От чего ж не просветлить, -- деловито забормотал Комарьев, роясь в холщевой суме, -- просветлить можно. Он неожиданно выпрямился, выпростав руку вперед. На широкой ладони, мерцая отражениями свечей, покоился большой полированый шар.

-- Ну? -- вопросительно вскинул брови Феликс, -- не тяни.

-- Все, внимай и созертсай, -- натужно ответил тот, с трудом удерживая тяжелый шар на вытянутой руке. -- пред вами высшшее исскусьво. Предел, типа.

Феликс помолчал, подняв брови. Потом повернул голову, -- Что скажешь, непросвещенный зритель?

-- А что? -- ответил Саша, -- судя по диаметру, это деталь большого опорного шарикоподшипника башенного подъемного крана.

-- Сам ты башенный, -- обиделся Комарьев, -- раненько вам, видать, к подлиному-та касасьса.

Он убрал деталь и отошел.

-- Видал каков? -- Феликс сделал нарочито серьезное лицо, -- а мысль-то прямо твоя, не привноси.

-- Классический софизм. Хотя товарищ явно обнаруживает знакомство с предметом. Закон неуменьшения энтропии упомянул. Забыл только, что применяется он к закрытым системам. А Вселенная - по определению открытая.

-- А при чем тут шарикоподшипники?

-- Думаю, дело в том, что сфера это фигура наименьшей поверхности. Эдакая потенциальная яма. Своего рода конечный результат любой активности. В космосе это вообще преобладающая форма.

-- Значит, наука подтверждает? Прав Андромедушка?

-- Не забывайте о сверхновых, Феликс! Да и вообще, кто сказал, что цель искусства - смерть? По моему, оно как раз должно взламывать поверхность, рождать вулканы -- ответил Саша, улыбаясь, -- но мне ли об искусстве говорить? Я по призванью не Пушкин, я по призванью Пржевальский.

-- Ну, тогда пойдем выпьем, товарищ Пржевальский, -- Феликс подвел его к выдвинутой на середину тахте. -- Не каждый день на ПМЖ отбываю, чай. Верно, соратница?

-- Верно, Ван Гог. Садись, -- она подвинулась.

Мастерская Феликса осиротела. Теперь здесь поселилась пустота. Не было ни станков, ни занавесок. Остатки меблировки в лице заляпаных краской стульев и старой тахты были плотно заняты. Людей было много. Кто-то сидел или лежал на полу среди обломков рам и обрывков бумаги и холста. Плотный табачный дым висел под потолком подушкой и при каждом открытии двери вытекал в коридор сизыми струями.

Лицо сидящего рядом с женою Феликса показалось знакомым. Саша пригляделся. Точно, он.

-- Павел Григорьевич! Вы ли это? В логове отщепенцев?

Референт министра заерзал. Он уже давно жалел, что приехал сюда, на отвальную младшей сестры. Пути их разошлись давно. С тех пор, как Инну выгнали из университета, они виделись только по крупным семейным торжествам. Но до сих пор он никак не мог избавиться от чувства вины, что упустил что-то, не смог донести какие-то простые истины до ее, тогда еще полудетского, сознания. Не смог объяснить, что "выжить" здесь означает "понять", что нет здесь прямых и честных дорог. А уж после его переезда в Москву, он и вовсе потерял ее след. Знал, что она связалась с богемой, вышла за художника...

Он вздохнул и ответил, -- Здравствуй, Александр, как жизнь?

-- Жизнь ирреальна, как обычно, а как там у вас, на Oлимпе?

-- Я понимаю истоки твоей иронии. Конечно, административная карьера здесь не в почете. Так? А вам никогда не приходило в голову, что жизнь у человека одна и нельзя прожить ее вначале начерно, а уж после переписать набело?

-- Конечно приходило, согласен с вами полностью.

-- А это значит, нужно четко ставить цели и добиваться их достижения. Я в двадцать три был уже кандидатом, а в двадцать шесть доктором наук. Сейчас, между прочим, я занимаю должность, максимально доступную для таких, как мы с вами.

-- А какие мы с вами такие?

-- Ну, Александр, не валяй дурака. Ты прекрасно понимаешь, о чем я. Надо четко осознавать объективные трудности и действовать в пределах возможностей с максимальной отдачей. Согласен?

-- С вами трудно дискутировать, Павел Григорьевич. Вы прямо канонические истины изрекаете.

-- Это его конек -- вмешалась Инна, -- априорные аксиомы. Брось ты Сашок, его слушать, лучше скажи, вызов тебе прислать?

Павел Григорьевич обиделся, -- Напрасно, вы иронизируете. Думаете за бугром все иначе? Там это еще сильнее, чем здесь работает. Знаете, в чем разница между победителем и неудачником? Победитель действует, а неудачник философствует. Хотя бы с этим ты, Александр, согласен?