Д'Артез довольно быстро вернулся к жизни. Уже осенью 1945 года он выступал в Берлине в маленьком, наспех отремонтированном кабаре и, надо отметить, уже в той маске, которой остался верен и в дальнейшем. Зимой того же года он совершил первое турне по Западной Германии, по-видимому, с помощью американской администрации. Экранизацию описанной пантомимы он предпринял лишь в 1946 году.

Большего из содержания документов, переданных протоколисту господином Майером, извлечь не удалось. К тому же господин Майер перестал интересоваться этим делом, поскольку никаких намеков на наркотики в бумагах не нашлось.

Ни слова, стало быть, об аресте и самом пребывании в лагере, о страданиях заключенного, и, главное, ни слова о трех месяцах, прошедших между освобождением или побегом из концлагеря и появлением д'Артеза в Берлине. Все это было очень странно. Но для тогдашних властей такие три месяца, вне всякого сомнения, были явлением столь будничным, что им и в голову не пришло прояснить это обстоятельство. Однако же протоколисту, размышляющему над ним спустя двадцать лет, три таких месяца представляются куда более значимыми, чем все остальные, - значимее даже, чем причины ареста, о которых Эдит хотела получить точные сведения.

Наверняка Ламбер больше знал о пресловутых трех месяцах, возможно, он был единственный, кому д'Артез доверился. Протоколист пытался вызвать Ламбера на разговор, пояснив, что многие вопросы, касающиеся д'Артеза, интересны даже с чисто юридической точки зрения, но Ламбер разгадал его маневр как предлог и высмеял протоколиста.

- Все это сугубо личное, - сказал он, - как раз то единственное, что поистине следует хранить в себе как личное достояние. Кое-кто из страха обратился к богу, да только нос себе расквасил.

Что и говорить, маневр протоколиста был предлогом, тем не менее вопрос, касающийся д'Артеза, и с юридической стороны представляет интерес. Если бы, например, удалось проследить путь, ведущий от краха тоталитарного порядка к черновым экспериментам новой законности, то мы нашли бы объяснение не только личной судьбе д'Артеза, но, выходя за рамки личной темы, и значительному отрезку современной истории. Не бросает ли свет на нынешнюю форму нашего бытия уже самый факт наличия некой внеисторической и внезаконностной бреши - того периода, когда речь шла единственно о существовании, об экзистенции как таковой? Не являлись ли многие наши законы некой колючей проволокой, защитной мерой против самой возможности подобной бреши? Имелись ли для мужчин и женщин еще и другие законы, которые они в то внезаконностное время, к своему ужасу, осознали и которых они так страшились, что принимали зачастую устаревшие анахронические меры, дабы оградить себя от них? И как, наконец, может один отдельно взятий человек сохранить свою личность, если век как таковой свою личность утратил? И что уж это за личность, которую удостоверяет многими печатями какая-то военная администрация?

Ламбер отклонил все подобные вопросы: пусть этим, сказал он, занимается для пущей важности какой-нибудь философ, который в те годы не хватил лиха. Для тех, кто испытал его на собственной шкуре, все это настолько само собой разумеющиеся вещи, что и слов для ответа не подобрать.

Что побудило д'Артеза пробираться в Берлин и добрести до него, едва не погибнув голодной смертью, а не лежать у подножия тюрингенских гор, подобно найденному впоследствии трупу? Отчего на протяжении этих трех месяцев он ни разу не оставил надежды? Поскольку для него не существовало понятия, когда-то звавшегося родиной, и Берлин был для него всего лишь одним из бесчисленного множества разрушенных городов, то, утверждая на старомодный лад, будто человек стремится к своей исходной точке или средоточию своих интересов, мы бы в случае д'Артеза не разобрались.

Именно благодаря таким непригодным понятиям, как исходная точка и средоточие, протоколист, видимо, все снова и снова ощущал притягательную силу тех трех месяцев, ибо, коль скоро подобные бреши бывают, неважно, длятся они во времени три месяца или один-единственный воскресный вечер, они окрашивают или перекрашивают все, что мы привыкли считать само собой разумеющимся и естественным обыкновением бытия.

А что, если человека, оставшегося лежать в кустарнике тюрингенских гор, д'Артез не только знал, но, возможно, даже убил? Это всего лишь гипотеза, по так могло быть, и даже если это было не так, то эту, последнюю, версию как случайность, не заслуживающую внимания, мы можем отбросить, потому что именно так оно и должно было произойти, только с этим и следует считаться.

Представим себе, что они - д'Артез и неизвестный - повстречались в пути, уйдя из концентрационного лагеря. Мотивы ухода у того и другого были диаметрально противоположные, но направление по воле случая одно. Представим себе далее, что оба хорошо друг друга знают и что они ни в малейшей степени не обрадованы встречей. Их общая цель - бегство от тягостного прошлого, стремление отдалиться от него как можно дальше и скорее, ценою даже, пожалуй, отказа от своей личности; все это стало бы невозможным из-за нелепой встречи на опушке. Выходило так, словно человеку не дано отделаться от прошлого даже в лесу, даже в пустынной местности.

Один - узник концлагеря с номером вместо имени, и почему он бежал, понятно. Второй, однако, не обязательно бывший комендант лагеря, такая важная птица уж, верно, сумела своевременно скрыться, к тому же лагерный комендант едва ли знал в лицо каждого заключенного, для него все заключенные представляли собой безликую массу. Второй принадлежал, видимо, к нижним чинам, которым препоручалось исполнение бесчеловечных приказаний и которые эти приказы выполняли с должным рвением. Не работал ли заключенный, о коем здесь речь, по каким-либо причинам - вовсе не обязательно предполагать единственно влияние фирмы "Наней", все вполне могло быть делом случая - в канцелярии лагеря или его определили в столовую нижних чипов для обслуживания мелких властелинов? В этом вопросе мы вынуждены довольствоваться предположениями и показаниями других заключенных. В пашем особом случае такое предположение оправдано позднейшим упоминанием о пинке, которым приговоренного к смерти выпроводили на свободу. Упоминание это имеется, правда, в записках Ламбера, по вполне допустимо, что происхождением своим оно обязано д'Артезу.