Касательно д'Артеза всякие последующие объяснения еще менее удовлетворительны. Предположение, будто он единственно из упрямства стал артистом, чтобы досадить своей семье, но слишком убедительно. Почему именно артистом? Эдит тоже ничего не могла рассказать протоколисту об этом периоде жизни отца, что, впрочем, ничуть не странно, она узнала его спустя много лет после войны и тогда была еще полуребенком. Примечательно разве лишь довольно злобное замечание матери Эдит:

- Отец твой всегда был актером, даже дома. Даже оставаясь со мной наедине, он лгал. Не следовало мне выходить за него замуж.

Эдит с большой неохотой передала это замечание протоколисту и, желая показать, что не придает ему значения, поспешила добавить:

- Папа, верно, влюбился в какую-то ученицу театральной студии. Это бывает.

Да и в самом деле, была, как мы еще увидим, некая женщина, в юности посещавшая вместе с д'Артезом театральную студию. Протоколист с ней даже познакомился. Но когда он спросил, не в ней ли причина, она высмеяла его:

- Соблазнять его никакого проку не было.

В одном из позднейших интервью д'Артез, уже пользовавшийся известностью, якобы высказал следующее соображение, если, конечно, репортер его правильно понял:

- В наше время нельзя воспринимать со всей серьезностью такие напыщенные роли, как Лаэрт, маркиз Поза или Орест. Боже ты мой, каких усилий стоит эта серьезность, чтобы люди тебе верили!

Фраза процитирована дословно из интервью. Хотя к подобным репортажам следует относиться с недоверием, в этом высказывании, возможно, заключена разгадка жутковатого комизма пантомим, с которыми выступал д'Артез. Публика никогда не знала, смеяться ей или плакать, и, естественно, чувствовала себя оскорбленной. Реакция господина Глачке - характерный тому пример, даже если допрос отнюдь не спектакль.

Вполне возможно, что в свое время в каком-нибудь студенческом спектакле опытный режиссер обратил внимание на молодого артиста, игравшего роль Лаэрта или Ореста с такой истовой серьезностью, что производил, как это ни парадоксально, в некотором роде расхолаживающе-комическое впечатление. Так и слышишь восклицание режиссера:

- Друг мой, вы этому и сами не верите!

И видишь, как юный д'Артез в предписанном ролью костюме подходит к рампе и с наивной миной спрашивает:

- Чем же я вам не угодил?

Вот так-то и был открыт подлинный д'Артез, вернее говоря, так он сам себя открыл. Нынешняя его манера держаться на сцене и в жизни была, таким образом, заложена в нем, а не явилась бравадой, направленной против семьи или против смертельных опасностей того времени, как мы узнаем из послесловия к уже упомянутой монографии. Автор послесловия немало гордится своими психологическими домыслами. Однако ему следовало бы задуматься, отчего тот истерический век находил удовлетворение в том, чтобы разыгрывать архаичные роли и одурманивать себя громогласностью фраз, потерявших сто, если не более, лет назад свою силу. Ведь это же буквально значило провоцировать катастрофу и самоуничтожение. Возможно, юному д'Артезу бросилось в глаза, как плохо его современники, и даже самые выдающиеся, играют чуждые им роли, играют, можно сказать, по-дилетантски, и он вразрез этому всякий раз решал по мере своих сил добиваться совершенства. Если же он и в самом деле, как догадывалась его дочь Эдит, был влюблен в ученицу театральной студии - факт, сам по себе нисколько не странный и в чем сомневаться нет оснований, - то можно себе представить, что юный Эрнст Наземан сказал себе: "Раз уж я влюблен в эту очаровательную девушку, ничего не поделаешь, придется сыграть роль влюбленного так, чтобы мне поверили".

Эдит сильно рассердилась, когда протоколист изложил ей свои соображения. Она оборвала разговор, возразив, что, во всяком случае, эта девушка не ее мать, мать ее в жизни не посещала театральных студий и родилась в Киле. Она, однако, упустила из виду, что роман с ученицей театральной студии, если таковой имел место, приходится на более раннее время; д'Артез познакомился с матерью Эдит, только проходя службу в Киле.

Но тут протоколисту на память приходит еще одна сцена, которую можно считать типичной для д'Артеза. Она, правда, разыграна была куда позже, всего год-другой назад. Когда говоришь о д'Артезе, попытка вести рассказ в хронологической последовательности ни к чему не приводит. Только искажаешь картину - все представляется слишком простым, и невольно спохватываешься: нет, так быть не могло. Где-то упущено главное. Сцена, о которой идет речь, не известна была даже Ламберу; он наверняка порадовался бы ей, но смерть унесла его, прежде чем протоколист успел передать ему ее содержание. Случилось так, что телеграмма с извещением о смерти Ламбера пришла спустя часа два после того, как протоколист узнал кое-что об этой сценке. Удивительно, как все совпало. Эдит и протоколист вынуждены были в тот же вечер вылететь во Франкфурт, хотя собирались пробыть в Берлине еще несколько дней. Д'Артез, о чем уже, кажется, говорилось, был в это время за границей. Эдит ночевала в его комнате, и для протоколиста в квартире нашлась каморка, так что берлинская поездка им недорого обошлась.

Телеграмма была адресована на имя протоколиста, а не на имя Эдит, как можно было ожидать. Ламберу стало худо в университетской библиотеке. День, видимо, выдался очень жаркий, как бывает порой во Франкфурте. Ламбер медленно соскользнул с помоста в читальном зале, где стоял его письменный стол, ничего себе не повредив. Его тотчас отвезли в больницу, и там он пролежал еще два дня. Написав на листке последний адрес протоколиста, он вручил его сестре или врачу - на всякий случай. Нашлось также своего рода завещание, хотя его законность и можно оспаривать. Оно содержало всего две-три фразы, написанные от руки и снабженные подписью Ламбера. Текст дословно гласил следующее:

"Дорогой протоколист, всем добром, какое у меня обнаружится, распорядись по своему усмотрению. Родственников, хвала создателю, у меня нет. Твой Луи Ламбер".

Кстати говоря, в этом случае Ламбер впервые обратился к протоколисту на "ты". Наследство его не представляло никакой ценности - только-только покрыть расходы на похороны и на перевоз тела в Висбаден. Все счета сохраняет Эдит Наземан на тот случай, если в отсутствие протоколиста все же объявится кто-либо, претендующий на это наследство.