Замполит, хохол, себе на уме, с вечной, будто приклеенной к тугому лицу хитроватой усмешкой, не поддаваясь хмельной развязности, покладисто приноравливался к хозяину:

- Мы за старыми кадрами, как за каменной стеной, Василий Кондратыч, поперед батькА в пекло не лезем, от старой гвардии ума-разума набираемся, крепко сталинские заветы помним, без вас, без вашего опыта нам никак не обойтись, зелены еще, учиться надо...

Кадровик время от времени корректировал разговор, вставлял словцо-другое, не проявляя, впрочем, особого азарта или заинтересованности:

- Какой же может быть порядок среди контингента без дисциплины? Единоначалие - наш закон, без него пропадем, как цуцики, каждый должен знать свое место. Что бы мы в войну делали, если б без железного порядка? Спасибо вождю, вправил мозги, научил жить.

Разговор, то затихая, то вновь раскручиваясь, слился вскоре в сплошной гул, из которого в конце концов опять выделился пономаревский голос:

- Чего, спецчасть, заспешил? Или наша компания не по нраву, правду говорят, гусь свинье не товарищ... Иди, иди, паря, проветри шарики, а то, гляжу, они у тебя на холостом ходу крутятся...

Через минуту горбун появился в рубке, встал сбоку от Федора, засопел сердито, глядя впереди себя:

- Нажрутся, черти, мелют языком чёрт-те что, управы на них нет. Хорошенький пример контингенту показывают! Не хозяйство, а кабак круглосуточный! - Пожевал губами, скосил колючий глаз на спутника.

- Ты, Самохин, слушать - слушай, да только помалкивай, твое дело солдатское: что видел, что слышал - военная тайна, роток на замок, как говорится, ясно?

- Наше дело сторона, - в тон ему, чтобы только отвязаться, сказал Федор, - не мы пьем, не нам похмеляться.

Катер послушно брал к берегу, остров матерел, расцвечивался, дымная шапка над конусом сопки всё плотнее застила небо, отбрасывая окрест скользящую, в редких распадах тень.

- Не нравится мне что-то в последнее время эта печка, - кадровик говорил, словно про себя: глухо, задумчиво, с расстановкой, - копоти больно много, не загудеть ли собралась? Если по-настоящему разойдется, костей не соберем, такая у нее слава. - По резкому, в кустистой щетине лицу горбуна промелькнула издевка. - Не боишься, Самохин?

- Волков бояться - в лес не ходить, - по-прежнему норовил отговориться Федор, - как на фронте у нас говорили: позади Москва - отступать некуда, приказ - стоять насмерть! - Он сбросил скорость, плавно выруливая к пирсу. - Чему быть, того не миновать.

- Ну, ну, Самохин, ты, я гляжу, за словом в карман не лезешь! - У того явно пропала охота продолжать беседу, - все нынче разговорчивые сделались, война разбаловала, укорачивать пора. - Кадровик с пристрастной цепкостью следил за тем, как Федор причаливал, швартовал-ся, глушил машину. - Знаешь свою работу, Самохин, хвалю. - Прежде чем сойти на пирс, горбун в последний раз обернулся к нему, посветил на него в упор упрямыми глазами. - Запри их, пускай у тебя проспятся, чтобы на людях в таком виде не показывались, головой отвечаешь, Самохин, понял?

И, не ожидая ответа, резко застучал каблуками сапог по деревянному настилу пристани, будто целую жизнь только и делал, что отдавал приказы во все стороны.

Федору даже заглядывать не пришлось в каюту, доносившееся оттуда похрапывание говорило само за себя. Осторожно, чтобы не разбудить спящих, он задраил входную дверцу и, не задерживаясь более, подался на берег.

3

Дома Федор никого не застал. Он заглянул к Овсянниковым, но дверь у них тоже оказалась на замке. День на дворе стоял нерабочий, гостевать им ходить было не к кому, поэтому гадать Федору не приходилось: "Опять у Матвея сборище, - решил он, - нашли себе забаву!"

Вскоре после той их первой встречи в чайной Федор стал замечать, что старики его налади-лись подолгу отлучаться на выпасы к Загладину, приохотив к этому и соседей. Сначала он лишь посмеивался над старческой блажью: чем бы дитя ни тешилось! Но со временем его все чаще посещало неясное предчувствие перелома в своей судьбе, который непостижимым пока образом связывался в нем именно с этими родительскими бдениями у Матвея. Порою Федора даже подмывало самому пойти туда, прикоснуться к запретному, заглянуть в бездну, но всякий раз, когда он уже было решался, обязательно возникала какая-нибудь помеха, отвращая его от пугающего соблазна.

Спускаясь теперь по винтовой тропе к прибрежным луговинам, Федор внутренне еще сопро-тивлялся, еще силился объяснить себе свою внезапную решимость простым любопытством, но воля, куда более властная, чем руководившие им самооправдания, подсказывала ему, что сегодняшний путь его был уже когда-то и кем-то заранее предопределен.

В сиянии погожего дня ничто не предвещало ненастья или беды. Берег внизу упирался в безмятежную воду. Над сопкой висело обычное облако, правда, уже с первыми черными полосами. Над прибрежными лугами, над ольховником, над крышами домов висела легкая дымка. Было тихо, умыто, празднично.

Федор спускался вниз в том расположении духа, когда мир кажется простым и податливым, собственное тело почти невесомым, жизнь долгой и многообещающей. "Далось бы только здоровье моим старикам, а уж остальное моя забота!" Даже крысы, шнырявшие под ногами, не вызывали у него, как прежде, ни брезгливости, ни отвращения: "Тоже тварь живая, тоже свое хотят!"

Еще издалека он разглядел у пастушьей землянки устремленных внутрь ее людей, а подойдя ближе, услышал доносившийся оттуда голос Матвея:

-...И простер Моисей руку свою на море, и к утру вода возвратилась на свое место, а Египтяне бежали навстречу воде, так потопил Господь Египтян среди моря...

Впереди, в землянке, освещенной только коптилкой, Федору бросились в глаза лица родителей, Овсянникова и, что он уж никак не мог ожидать, Любы. Робкий огонек отбрасывал на них тени, мешая со светом, и от этого все они казались ему не теми, обычными, какими он привык видеть их в обыденной жизни, а преисполненными некоей особенной торжественнос-тью, словно на кладбище или важном собрании.

-...И увидели Израильтяне руку великую, которую явил Господь над Египтянами, и убоялся народ Господа, и поверил Господу и Моисею, рабу Его. Тогда Моисей и сыны Израилевы воспели Господу песнь сию...

Матвей стоял лицом ко всем, в руках у него была толстая книга, на носу очки, а в трубном басе его неожиданно слышалась голосовая слеза:

-...И двинулись из Елима и пришло все общество сынов Израилевых в пустыню Син, что между Елимом и между Синаем, в пятнадцатый день второго месяца по выходе их из земли Египетской. И взроптало все общество сынов Израилевых на Моисея и Аарона в пустыне...

Еще днем раньше Федор едва ли мог принять все эти сказки всерьез, но чем дальше он слушал, тем сильнее представлялся ему этот неизвестный и непонятный ему народ, который с такими трудностями рвался, да куда - в пустыню! - тем более проникался он их мукою и судьбою, их бедой и делом.

Когда Матвей кончил, Федор, не ожидая своих, стал подниматься вверх и по дороге всё представлял себе, как они идут и идут, по кругу, идут и идут.

И так - без конца.

"Может, и мы так-то вот, - идя, всё повторял и повторял про себя он, бредем, бредем, глядишь, и выбредем к верному месту?"

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

1

Один из них был рядовым евреем из Риги на вольном хождении по прозвищу "Тридцать три несчастья", а второй - начальником лагеря, разница, как говорится, небольшая, но существен-ная. Еврей разменял из своей десятки первый пятерик, а начальник уходил на повышение, тоже, в известной степени, дистанция. Опять же, начальник ел и пил, а еврей только убирал за ним, но в остальном они были почти друзья.

Перед отъездом полковник в последний раз вызвал еврея к себе для душевного собеседования.

- Бери, пей, - он налил тому рюмку коньяку, - без дураков, заслужил: за пять лет ни одного взыскания.

- Благодарю вас, гражданин полковник.

- Скажи честно, неприкосновенность гарантирую, ты когда-нибудь замечал во мне чего-нибудь особенное?