– …Сооружение это относится к древнейшему культовому зодчеству ранней Руси, – доносятся чеканные слова Михалыча. – Это так называемый клетский храм. Основу церкви составляет обыкновенная клеть, какие здешние смерды рубили и для бытовых построек. Различие только в оформлении кровли. Однако это небольшое строение превосходит своей древностью все наиболее известные храмы поонежского и беломорского Севера. Примерная дата его закладки возносится к временам Дмитрия Донского, то есть стоит эта церковь без малого шесть веков!

По напевному и торжественному звучанию голоса и по тому, как белой молнией мелькала самодельная можжевеловая указка, Савоня сразу угадывает, что Михалыч уже распалился и будет теперь молотить, позабыв про время и самого себя. Который год слушает его Савоня и каждый раз внимает с детским восхищением, наслаждаясь музыкой высоких и подчас не совсем понятных слов.

– Я прошу вдуматься в эту цифру – шесть веков! – призывает Михалыч и палочкой отбрасывает со лба растрепавшиеся волосы. – Можно прикоснуться к этим седым стенам руками, и вы ощутите естество тех сосен, которые шумели кронами над Русской землей еще во времена татарского нашествия, а может, и того раньше, в славную пору Юрия Долгорукого, заложившего самую Москву. И тем не менее как свежи еще следы топора, как отчетливо прослеживается его искусная и вдохновенная работа, снимал ли он вот этот сучок, – Михалыч тычет в стену указкой, – еще и теперь пропитанный янтарной смолой, или рубил этот порог, этот алтарь, эту дивную луковку… Перед вами гениальное творение безвестных русских умельцев, и вам бы следовало снять шапки. Это не церковь, – если хотите, это стихи, это песня, товарищи! Потом были Иван Грозный и посрамление Орды под Казанью, был царь Борис и нашествие шляхты, великий бунт протопопа Аввакума и боярыни Морозовой, был бурный Петр, были Пугачев, Наполеон и прочее и прочее. Сколько потом еще было всего на нашей многострадальной Руси и тоже прошло… А порог этот и по сей день остался. Вот он! Должно быть, так же, как и теперь, у этого порога цвела белая кашка, курчавился бурьянок, гудел, сердился шмель, когда запутывался в травяных тенетах…

Савоня закрывает глаза и, слушая так, одобрительно кивает головой. Он любил, когда рассказывали про дерево, про топоры и постройки, а потому не удерживается и подсказывает:

– Ты, Михалыч, про крышу им порасскажь, про крышу. Ить не хитро на первый взгляд, а поди сработай так-то!

– Прошу не перебивать! – строго кашляет в кулак Михалыч, однако сделал паузу, широко взмахивает к небу указкой: – Хочу обратить ваше внимание на завершение кровли. Здесь мы видим так называемый конек. Правда, внешне он нам не напоминает никакого изображения, он предельно прост. Но в том-то и дело, что…

И опять запел Михалыч, и, довольный, зажмуривается Савоня, нежит себя рассказом о коньке. А рассказ-то всего о сосновом комле, положенном по самому гребешку кровельки, про то, как он, оказывается, воздушно-легок и невесом и так как-то хитроумно срезан на самом окончании, что кажется, будто хочет вспорхнуть и остроклювой птицей улететь в онежские дали.

«Верно, верно говорит», – сладко млеет Савоня и сам любуется и видит в нем диво-птицу.

От толпы отделяется светлоголовый паренек в голубой куртке, простеганной крупными клетками, опускается на траву рядом с Савоней.

– В ногах правды нету, верно, б-батя? – говорит он с запинкой.

– Дак и посиди, – притишая голос, дружелюбно соглашается Савоня. – Отсудова тоже слыхать. Тут ежели все рассказывать – делов много! – Савоня, радуясь возможности поговорить, подвигается к парню. – Вот, к примеру, откудова она есть, часовня эта… Она ведь допрежь здеся не стояла, не-е! Она стояла на Муромском острове. Вот где ее законное место. Это ежели тебе пояснить, дак верст на шестьдесят отсюдова по воде. Конешно, разобрали ее всю, а то как же. Пометили бревна и раскидали. Целиком ее нежели довезешь? Не шутейное дело… Дак и опять же: кто таков Лазарь? Он-то в поспешности не сказал, Михалыч, а я тебе скажу…

– У нас в Калуге тоже всяких ц-церквей дополна, – перебивает парень, отмахивая со лба косой чуб, похожий на птичье крылышко. – Не бывал в К-Калуге? Циолковский, между прочим, жил.

Кто таков этот самый Ци…, Савоня слыхом не слыхивал, не знал и про то, где находится Калуга, велик ли, мал ли городок, а потому виновато промешкивается, но вскоре опять возвращается к прерванной беседе и принимается рассказывать про Лазаря, какой это был непреклонный, с характером старец, как пришел он на Онегу-озеро из грецких земель и как соорудил себе среди ненастных болот одинокую хижу и крест возле нее и как хотели сжечь его, Лазаря, некрещеные лопяне, дикие сыроядцы, но не смогли одолеть!

– Сто пять годов прожил! – восхищенно поверяет Савоня, слыхавший эту историю то ли от своей бабки, то ли от деда, а может, и еще от кого из старожилов, хранивших старые книги. – Во какой смоляной был, Лазарь-то!

– Не знаешь, пиво есть в р-ресторане? – спрашивает парень.

– В нашем-то? Должно быть, а то как же.

– Башка, понимаешь, т-трещит… – морщится парень и сплевывает себе на ременные сандалии. – Вчера немножко д-долба-нули.

– Усадку голова дает, – понимающе сочувствует Савоня. – Дак пиво должно быть. Подовчера завозили. Только бочковое.

– Теперь об окнах, – долетает голос Михалыча. – Мы имеем здесь дело с так называемыми волоковыми окнами…

– Понимаешь, только Вытегру проехали, – опять сплевывает парень, – смотрю, ребята зовут. Пойдем, говорят, б-белые ночи встречать. Ну и пошли… А тут б-бабы подвернулись. Вон они стоят… Вон та, в белом свитере. И та вон, высокая, в коротких штанах которая…

– Дак ясное дело! – кивает Савоня. – Ежели бабы… оно конешно…

– Ну и з-завелись…

– Стекол в то время в простых сельских храмах еще не было, – поет Михалыч. – И окна задвигались, как видите, или, по-тогдашнему, заволакивались, изнутри дощечкой. Отсюда – волоковые…

– Крепко ж-жахнули, понял?

– …Существует другой тип окон, характерный для более поздних построек…

– Владлена Андреевна, – переговаривается кто-то в толпе. – Не помните, я замкнула каюту?

– Не обратила внимания.

– А то у меня там плащ остался на вешалке.

– Кажется, замкнули.

– Ужасно стала рассеянная. Я уже имела счастье в Суздале вот так оставить номер… Вовик, Вовик, не становись на порог, детка! Он может провалиться, и ты сломаешь себе ногу.

Михалыч замолкает, нетерпеливо шлепает указкой по ладони.

– Товарищи, товарищи! Имейте в виду: чем больше будете говорить вы, тем меньше расскажу я. Выбирайте.

– Пойду пива попью, – шепчет Савоне парень.

Он встает, делает вид, будто осматривает церковь, заходит за угол постройки. Через некоторое время парень осторожно высовывается из-за угла, подает кому-то знаки, дует себе на кулак, изображая пивную кружку. В толпе прыскают какие-то девчата, и Михалыч снова прерывает свои пояснения.

– В чем там дело, товарищи? – строго оборачивается он.

Парень в голубой куртке мгновенно прячется за срубом.

Но вот со святым Лазарем покончено. Михалыч, нагнув растрепанную голову, суворовским жестом простирает вперед указку и быстрым своим шажком ведет осматривать соседнюю Великозерскую часовню. Савоня со своей ногой не успевает за экскурсией, постепенно отстает, останавливается среди острова и, приметив невдалеке от стен погоста белую панаму туриста-художника, одиноко маячившего над травами, поворачивает к нему. Там он в почтительном отдалении, но так, чтобы видеть картину, опускается на землю. Художник, невидяще глянув на пришельца, на миг показав обложенное русой молодой бородкой узкое, отрешенное, апостольское лицо, снова отворачивается к рисунку и продолжает торопко шуршать по картону цветными палочками. Савоня достает из кармана недоеденную баранку и, отламывая по кусочку, вяло жуя, наблюдает за работой, сличает картину с живой Преображенской церковью.

Художник отходит на несколько шагов от своей треноги, в раздумье теребит, пачкает цветными пальцами бородку; и видно, что недоволен своей работой. «Вот и готовое, а не дается, – думает про него Савоня. – Да и сколь уже подступались: и оттуда зайдут и отсудова…»