Изменить стиль страницы

Наконец сбитые со скамейки девчата кубарем, как снопы друг на дружку, валятся наземь. Потом с криком, по-воробьиному разлетаются во все стороны.

Федька нагнал Тоньку Луговую у самого плетня Кочебановых и с лета, как коршун, накрыл руками, сцепив их в замок на ее груди. Разгоряченной ладонью он почувствовал упругую Тонькину грудь и часто задышал ей в ухо.

– А ну пусти! – рвалась она и говорила глухо. – Пусти же!..

– Тонь, пошли отсюда!.. Пошли на пруд, – прошептал он.

Она застыла в минутном оцепенении, а он ждал и слушал, как жарко и гулко стучит в висках и отдает где-то под лопатку.

– Да ну же! – неожиданно рванулась она, уходя нырком вниз из его объятий, и пошла к скамейке, оправляя на себе кофточку.

Федька вернулся на толкучку каким-то яростно веселым, вертлявым, как бес. Что-то знакомое, легкое подымалось из него, распирало грудь и давило на горло; хотелось кого-нибудь щелкнуть по затылку и засвистеть, закружиться в лихом ползунке.

– Ребята, давайте сыграем в отгадай! – предложил он.

– Давайте!

Кто-то сбегал, вытянул сухой прут из кочебановского плетня, и вот уж дюжина увесистых ребячьих кулаков зацеплялась, полезла друг за дружкой по этому пруту вверх к кончику.

– Кто нижний, становись на кон!

Водить досталось Ваньке Ковяку. Плотный, приземистый паренек с белесыми бровями и красным, как из бани, лицом повернулся ко всем спиной, заслонил глаз ладонью, а вторую ладонь высунул из-под мышки, растопырив на плече.

– Бей!

Буржуй ударил его снизу – ладонь наотмашь, как плетью.

– Бух!

Ковяк аж покачнулся.

– Отгадай! – дюжина кулаков с поднятыми кверху большими пальцами тянулась со всех сторон к лицу Ковяка, и ближе всех, нахальнее совал свой кулак Чувал.

– Он! – указал Ковяк на Чувала.

– Га-га-га! Попал пальцем в небо… Становись.

Ковяк опять отвернулся и выставил ладонь.

– Тонь! Ну-ка, сядь на минуту, – Федька подвел Тоньку к скамейке и усадил.

– Чего такое? – спрашивала она вроде бы с возмущением, но покорно села.

– Дай туфлю на минутку!

– Зачем?

– Не бойсь, не съем… – Федька одной рукой схватил за ее тонкую, сухую лодыжку и неожиданно помедлил, ощущая прохладную и гладкую, как обкатанный речной голыш, щиколотку.

– Ты чего? – спросила она.

– Сейчас! – он другой рукой стянул ее туфлю на полувысоком каблуке и отбежал к играющим.

Ковяк очередной раз отвернулся и ждал удара.

– Чшш! – Маклак отстранил ребят и замахнулся туфлей.

Девки прыснули и захихикали.

– Да скоро ли вы там? – спросил Ковяк.

Удар подошвой о ладонь получился такой звонкий и сильный, что с Ковяка слетела кепка. Тот обернулся разъяренный:

– Чем ударили? Ну?!

Вокруг него все покатывались со смеху, а больше всех кривлялся Маклак, помахивая Тонькиной туфлей…

– Ах ты, гад! Ты ботинком бить… Душу вымотаю! – Ковяк с лета хотел ударить в ухо Маклаку, да промахнулся и, не удержавшись на ногах, упал на траву.

– Ну, вдарь еще! – смеялся над ним Маклак, помогая встать.

Ванька сунул кулаком прямо в нахально смеющееся лицо. И опять промахнулся. Ловок, как бес, этот Маклак! Тогда Ковяк, приподнявшись, поймал подол расшитой Федькиной рубахи и так рванул, что с треском швы на плечах разъехались.

– За что ж ты рубаху рвешь, гаврик? – завопил Маклак.

И в это время напротив, в избе бабы Насти Гредной, щелкнула задвижка волокового окна.

– Тихо, Телефон слушает! – цыкнул Чувал.

И все замерли, глядя на ту сторону улицы. В потемках в черном проеме окошка смутно серел, как бельмо на глазу, ситцевый плат бабы Насти. Настасья Гредная – баба вредная, говорили про нее на селе. И носила она новейшее прозвище «Телефон». Ни одна сельская новость не проходила мимо нее, перехватит, раздует, хвост привяжет и пустит по селу, как собаку на пяти ногах. Не гляди, что кривая, а видит сквозь землю. Высунет голову из своего волокового окошка да еще очко приставит к единственному глазу: «А? Чего там народ собрамшись?» Вот и притихли ребята, испугались, что завтра же обязательно по селу всем будет известно, кто с кем подрался да кто кого за ногу хватал…

– Погоди, счас я ее удоволю… – сказал Чувал и нырнул в перебежке к тому порядку улицы.

Он прокрался к ее соседу Корнею Климакову, снял потихоньку подтяжок с телеги, зашел с переулка к избе Гредной и как ахнет дубовым подтяжком в простенок, аж в окнах тренькнуло.

Баба Настя мигом скрылась, как сдуло ее, а из дому глухо, как из колодца, донесся голос Степана:

– Да что это за фулюганство! Иль топор брать, или в милицию итить. Иного выхода нет. Это не житье, а мученье.

– Ах ты, мерин саврасый! – возмущался прибежавший Чувал, тяжело дыша и ругаясь: – Выходит, мы ж и виноваты… Ну, погоди… Ребята, подь сюда!

Он отвел нескольких парней в сторону и, пригибаясь, полушепотом затараторил:

– Гли-ка, на заборе у них сохнут Степановы портки. Гредная их постирала. У Степана всего одни портки. Уж я знаю точно. Дак вот, когда Гредная их стирает, он спит, завернувшись в свиту. Я чего придумал? Давай Степановы портки затолкаем к ним в печную трубу. Утром проснутся – вот будет потеха.

С улицы разошлись поздно, уже на рассвете, когда третьи петухи прокричали. Чувал с Маклаком подошли к избе Гредной, послушали, прислонившись ухом к стене. Тишина. Для безопасности заложили дверь на накладку, чтоб Степан на крыше их не застал. Маклак по углу залез на соломенную крышу. Чувал подал ему на шесте мокрые портки; тот этим же шестом и затолкал их в трубу. Вернулись в ночное довольные и веселые, хотя на Маклаке и была порвана рубаха. Спрячет, как-нибудь выкрутится.

Максим Селькин лежал у костра, приподняв свою гривастую голову. Остальные все спали вповалку.

– Ах, подсоски! – крикнул Чувал. – Мы им конфет принесли, а они спать? На баран их! Маклак, давай оброти! Вяжи их за ноги… Сейчас всех по росе перетаскаю.

– Не трогай их, робятки! – сказал Селькин. – У нас тут напересменку все налажено. Сперва я поспал, потом они… Таперика я за них караулю.

Федька выложил на ватолу конфеты.

– Ну, тогда и конфеты ешь за них, – сказал Чувал.

– У меня, робятки, зубов нету, – он прошамкал губами, потом с надеждой поглядел на пришедших. – А шкалик не прихватили для меня?

Чувал с Маклаком переглянулись.

– Мы взяли было шкалик, – сказал Чувал, – да на нас в Волчьем бандиты напали. Я этим шкаликом четверых уложил, а вон на Федьке рубаху изорвали.

– То-то я гляжу – рубаху попортили. Мотри, Федька, отец узнает, прибьет. Ох, робятки! Фулюганы вы все, фулюганы… Проголодались, поди? Вон картошка печеная. Поешьте.

Чувал с Маклаком набросились на картошку, а Селькин, оправляя костер, мечтательно сказал:

– Сон я видал чудной, робятки…

– Поди, со святыми угодниками водку пил, – прыснул Чувал.

– Не… Военный сон-то. Будто к нашему Тиханову немец подступил… Под самый овраг. И весь наш народ высыпал на Красную горку. Такая сила народу – пушкой не пробьешь. И все вооруженные: кто с вилами, кто с косой, кто с чем. И будто бы меня назначили главным полковником. Я беру кол и сажусь на Чалого. Ну, обращаюсь к народу, зовите попов! Пусть выносят иконы и херугвы… Пойдем супостата бить.

Вдруг с того конца лощины от низкой впадины, заслоненной чахлым кустарником, раздалось заливистое утробное ржание. Ребята вздрогнули, подняли головы:

– Чья это такая горластая, холера ей в бок! – выругался Федька.

– Это, робятки, мой Чалый. Это его голосок, – ласково сказал Селькин.

– Да он вроде бы немой у тебя, – сказал Чувал.

– Он зря не кричит… Когда наистся, тогда и голос подает. Стало быть, пора по домам. Будите робят.

– Постой, дядь Максим, а как же сон? – спросил Федька. – Немца-то отогнали от Тиханова?

– Отогнали.

– И далеко?

– Ажно до бреховского леса. Там пускай бреховские стараются.