Тешу себя надеждой, что рано или поздно ранчо будет продано. Почему я надеюсь, понятно, но есть еще одна причина: я бы не хотел, чтобы ранчо, пусть мной и утраченное, превратилось в руины. Эразмо - честный парень, но он такой же, как все - не слишком сообразительный, и растительное существование ему ближе, чем человеческое. Его жена тоже как все, она, хоть и моложе его, уже постарела - жизнь женщины в Мексике заканчивается после свадьбы. Неухоженная, неряшливая, зараженная бессмысленным фатализмом и апатией, как и вся здешняя жизнь. Среди такой жизни ранчо было чудом, островком инициативы, организованности, надежды. Не хочется думать о том, сколько энергии, воли, предприимчивости и заботы, сколько привязанности и, наконец, любви к этому месту пойдет прахом, и ранчо станет Атлантидой, затопленной в море гниющих водорослей. С тем, что ранчо станет нашим прошлым, я уже смирился, но чтобы оно, когда нас тут не будет, вселяло ужас, как придорожный памятник распада, разложения и бедствия? Как крестики возле Императорского моста? Я бы уж предпочел, чтобы оно сразу же сровнялось с землей и заросло пышной травой.

Однако не эти размышления должны были стать главной темой рассказанной истории. Мне хотелось поведать о том, как судьба связала меня с неким Эразмо на семь лет, а если он так и останется стражем моих руин, то навсегда. Так что история эта о том, как переплетаются человеческие судьбы.

Ранчо "Ла Эпифания", 13 июля 1996 г.

Что-то начинает мне приедаться этот "Дневник возвращения", и боюсь, что читателям тоже. Поначалу мне хотелось просто подать голос, поскольку я начал чувствовать себя как Белоснежка (я имею в виду не мою красоту), затерявшаяся в страшном лесу, - но кто теперь помнит фильм Диснея 1937 года? - хотелось воскликнуть: "Эй! Есть там кто-нибудь?" Я так и сделал, и оказалось, что есть, в ответ донеслось: "Здесь Краков, приезжай!" - и это придало мне уверенности. Но время идет, дата возвращения более или менее определена, и как долго можно людей, и даже друзей, хватать за лацканы или за пуговицы и твердить: "Уже лечу! Внимание, я уже близко! Смотрите, я уже почти здесь!" Даже лягушка обращает на себя внимание, только если внезапно квакнет, а потом слышишь только скучное кваканье. Я не удивился бы, услышь я сейчас: "Ну так давай приезжай и перестань надоедать".

Оправдать продолжение настоящего дневника можно было бы так: прекратить впадать в истерику по поводу собственной персоны и заинтересовать читателя экзотическими описаниями экзотической страны. Но и это имеет свой предел, ибо кому, в конце концов, есть дело до Мексики, да еще в больших дозах, хоть это и позволило бы растянуть мою историю еще на какое-то время. Впрочем, тут я сталкиваюсь с определенной сложностью: Мексика для меня - это ранчо "Ла Эпифания". Оно является единственным источником моих познаний о Мексике. Я согласен, что источник этот богаче и достовернее, чем описания, поставляемые путешественниками и репортерами. Просто потому, что я здесь живу, а путешественники и репортеры только путешествуют и информируют. Но и здесь есть своя опасность. Вспоминается мне небольшая история в картинках французского графика (Боск? Семпе? Шаваль?). В той истории некий нувориш (что нувориш, видно по выражению его лица; в том и состоит искусство графики, чтобы парой штрихов охарактеризовать персонаж) водит гостя по своему имению. Указывая на дворец, говорит: "Мой дворец". Показывая парк, говорит: "Мой парк". Показывая фонтан, говорит: "Мой фонтан". Показывая коров, говорит: "Мои коровы". Показывает гостю еще много различных вещей и о каждой говорит: "мое". На последнем рисунке видно, как гость, до того соблюдавший вежливость, выпячивает перед хвастуном свой зад и, указывая на него, говорит: "Mon cul". Кто не знает или не догадывается, что это по-французски означает, может заглянуть в словарь.

Ранчо "Ла Эпифания" - это, по правде говоря, не дворец - куда ему, и даже совсем не настоящее ранчо, зато мое. А описывая Мексику, страну, которая мне знакома только через посредство этого ранчо, я не смогу избежать излишне частого повторения слова "мое" и рискую, что мой читатель поведет себя в конце концов так же, как тот гость.

Тогда, может быть, не ограничиваться описаниями Мексики, а рассказать о людях, отдельных характерах, прожитых жизнях, событиях? Что ж, шанс неплохой, но это означало бы писать рассказы, правда не придуманные, но все же рассказы, и тогда прощай, "Дневник возвращения", меняется литературный жанр, и я лишаюсь возможности хотя бы изредка позволить себе постонать, написать что-то о себе, а ведь искушение велико, и я по-прежнему - что уж скрывать - нуждаюсь в этом.

Трудная ситуация. Разрешит ее, как обычно, время. Совсем скоро я перестану писать этот "Дневник возвращения", еще до того, как вернусь. Все уже началось - переезд, планирование, улаживание, упаковка, ликвидация... Разве только, не вынеся этого кошмара, сбегу хоть на мгновение в укромный уголок и напишу что-нибудь, если будет для этого повод, лишь бы отвлечься от своих терзаний.

Я получил письмо от Януша Адамчика, директора краковского издательства "Выдавництво литерацке". Любезно и сердечно приглашает он меня и Сусанну, мою жену, в Краков. Письмо, написанное от имени участников презентации последней книги Чеслава Милоша, украшают многочисленные подписи. Не имея сейчас возможности поблагодарить лично всех этих людей, мы обращаемся к ним с этих страниц: пан директор и дорогие подписавшиеся, награди вас Бог, вы себе даже не представляете, как нас поддержали.

Ранчо "Ла Эпифания", 15 июля 1996 г.

Как-то раз, в самом начале шестидесятых, когда мы пили в "Бристоле", приятель сказал мне, указывая на большие окна гостиничного бара, за которыми где-то внизу, во тьме, по другую сторону Вислы, мерцали тусклые огоньки правобережной Варшавы:

- Там начинается Азия. Наш бар - последняя рыцарская застава на этом рубеже. И мы выстоим.

Так мы до утра и не отступали, сознавая свой рыцарский долг.

Мне вспоминается этот эпизод, поскольку в сегодняшней части "Дневника возвращения" я хочу рассказать о том, что такое моя личная Польша. Не Польша как объект, ибо такой Польши, наверное, просто нет. Польша, идентичная для всех поляков, одна и та же для всех и каждого, если и существует, то лишь как идея. Зато Польша физическая, пробуждающая глубокие чувства, у каждого своя.