Особенно много было зайцев -- они даже не боялись машины, видимо, придорожная жизнь приучила. Но если луч фар прихватывал их, ослепляя на шоссе, они, как и тушканчики, растерянно метались по дороге. Вдоль железнодорожной лесополосы часто встречались ежи. Увидел он и барсука у своей норы - тот не испугался, не юркнул под землю, а, виляя жирным задом, заковылял к лесу. У пшеничных полей оказалось царство сусликов -- вот кого не берет ни пестицид, ни гербицид, жиреет себе на здоровье и плодится несметно. Здесь же, на пшеничном поле, вблизи леса, приметил он сов --больших, ленивых, старых.

Удивительно, еще утром ехал по этой же дороге, ничего не видел, не замечал, и вдруг ночь открыла для него затаившийся от глаз людских неожиданный мир. Поразительная ночь!

Стало светать, одна за другой начали гаснуть звезды, незаметно очищая от ярких созвездий огромные полосы небосвода. Еще минуту назад бархатно-черный подклад неба вмиг серел, чтобы с первыми лучами зари ярко, по-летнему, заголубеть.

Въезжал Рушан в Мартук со стороны старого мусульманского кладбища, где был похоронен отчим. Мусульманские кладбища просты и непритязательны, нет там буйства зелени и роскошных памятников, зачастую нет и кладбищенского сторожа. Но даже в транзисторный век мучающихся от безделья акселератов на мусульманских кладбищах не озоруют, ибо давно известно: безнаказанно такое кощунство не проходит, извинения и оправдания не принимаются.

Кладбище было обнесено глиняным дувалом, который от времени крепко осел, частично размылся затяжными осенними ливнями и местами рухнул -- где внутрь кладбища, где в ров, вырытый специально, чтобы скот не заходил на мазар. Мать говорила, что какой-то казах, чабан, перед смертью отписал крупную сумму денег на новый забор для кладбища, но дети второй год опротестовывают в судах завещание, утверждая, что отец был невменяем, да только ни один свидетель, кроме родни, не хочет брать грех на душу и подтвердить это.

Кладбище даже изначально не имело ворот -- просто узкие разрывы в дувале с четырех сторон для входа. Покойника у мусульман, как бы далеко не было кладбище, несут на специальных носилках, никаких машин, и доступ на мазар имеют только мужчины.

Рушан оставил "Волгу" у входа и, волнуясь, произнес две-три суры, запавшие в память из детства, -- наверное, их помнит каждый мусульманин до конца дней своих, как бы ни складывалась у него жизнь и какое бы образование он не получил.

Уже рассвело, и легкие, дымчато-снежные облака, которые исчезнут с первыми жаркими лучами солнца, заполнили, вместо звезд, по-утреннему свежий небосвод. Пала роса, и кусты чахлой серой полыни -- основной травы на кладбище -- были влажны, выжженная солнцем мелкая трава не хрустела под ногами, и вытоптанные дорожки, разбежавшиеся веером от входа по громадному кладбищу, еще не пылили. В такой час в дни мусульманских праздников собираются старики на мазаре, чтобы совершить утренний намаз и помянуть добрым словом людей, чей путь закончился за осыпающимся дувалом.

Выходило, что пришел он к отчиму в святой час. Могилу его он нашел легко -- скромная, как и все рядом, только оградка, выкованная в колхозной кузнице, была шире, выше, затейливее и казалась надежнее, чем вокруг, да выкрашена лаком -- черным, блестящим. Большой букет роз из домашнего сада, что принес сюда Рушан в день приезда, увял.

Он открыл калитку, убрал высохшие цветы и увидел у изголовья могилы тонкие, неокрепшие, но дружно пошедшие в рост стебли татарника, целый куст. Самый тонкий, слабый стебелек кончался алым, распустившимся недавно, может, даже сегодня, цветком. Последний дар земли, нежнейший цветок невзрачного, но большой жизненной силы, татарника, покачиваясь, словно шептал: спи спокойно, Исмагиль-абы, мастеровой, воин...

Тут же неподалеку находилась и могила его сестры Сании. Она умерла рано, двадцати лет от роду. Живи она другой жизнью -- болезнь легких оказалась бы лишь эпизодом в ее судьбе...

Отправляясь обратно в большой город, где теперь жил, Рушан прощался с родными, которые так рано оставили его одного...

XXXIX

Ташкент сразу и навсегда полюбился Дасаеву, и теперь он часто вспоминает свои первые дни в столице. И всякий раз перед глазами встает чайхана на Чигатае -- она, наверное, дала ему возможность понять душу Востока, определить свое поведение.

В городе сносили и строили, сносили и строили... Особенно интенсивное строительство развернулось после памятного землетрясения. Но и до него город не дремал. Исчезали почти библейской древности кривые улицы, горбатые, пыльные тупики и переулки; исчезали целые кварталы-махалли с высокими глинобитными дувалами скрытых от глаз подворий. Уходило прошлое, навсегда, навечно. Уходило тихо и шумно, с радостью и печалью. И оттого, что так стремительно рушилось все вокруг, становилась беспомощной чья-то память, державшая на примете, как маяк, какую-нибудь чинару, которой один Аллах ведает сколько лет.

Бегут годы, вон и тебе уже сколько настучало, а она, могучая мать-чинара, украшение и гордость махалли, какой была на твоей памяти --самой высокой в округе, с дарящей прохладу раскидистой кроной, -такой и осталась. И если огрубела, потрескалась кора неохватного ствола да вокруг дерева вздыбилась выжженная солнцем почва, принявшая в себя громадные корни, -- так ведь и ты уже не юноша чернобровый с тополиным станом.

Время, как рачительный хозяин, на всем ставит тавро, никто и ничто не остается без его метки. Но как ни меняет время облик всего сущего, у памяти ориентиров много.

"Чигатай, тупик 2"... И перед Дасаевым тут же встал поворот с Сагбана, куда выплескивалась крученая-верченая улица Чигатай.

Если подняться вверх по Чигатаю -- узкой, извивающейся, как змея, улице, на которой едва две арбы разминутся, да и то, если ездоки с уважением отнесутся друг к другу, -- выйдешь к бывшим складам горторга, которые по привычке называют караван-сараем. Давным-давно отшумел свое караван-сарай, считай, с тех пор, как последних лазутчиков Джунаид-хана выловили в нем, а за пыльными, малооконными складами так и осталось это название --караван-сарай.

С этой улицы, с любого ее конца, в глубине запутанных улочек-лабиринтов можно было увидеть два минарета. Один -- тот, что повыше, глядел молодцом: высок, прям, строен. Многие, кто помоложе, из атеистического поколения, особенно праздный туристический люд, принимали минарет за трубу какой-нибудь хилой котельной или фабрики, но когда лет десять назад на самой ее верхотуре свили гнездо аисты, стало ясно, что никакая это не труба и что выстроена башня совсем для других целей. "Чтоб не путалось богово с мирским", -- мудро определил в ту весну кто-то из седобородых, у кого и дел-то осталось на земле -- только занимать красный угол в чайхане. Минарет стоял заколоченный, никому не мешал, и о том далеком времени, когда по его крутым ступеням поднимался муэдзин призывать правоверных на утренний намаз, помнили только старая чинара да несколько стариков, коротающих остаток дней в чайхане.

Другой минарет, видимо, и в лучшие свои годы был попроще: и ростом не вышел, да и кладка его из кирпича-сырца была без затей, не радовала глаза. То ли устав от времени, то ли по какой иной причине, наклонился он, и довольно заметно, в сторону овражка, где бежала узкая торопливая речушка --сай. Иные, демонстрируя свою образованность, называли минарет Падающей башней и упоминали при этом какой-то итальянский городок. В махалле же называли его просто: Кривой Мухаммед Ходжа. Поговаривали, что минарет, построенный на деньги кривого ростовщика Мухаммеда, человека скупого и вздорного, хоть и совершившего хадж в Мекку, наклонился сразу же после курбан-байрама -- одного из главных религиозных мусульманских праздников.

Глядящий в сай минарет был словно людским укором ростовщику, обманувшему мастеровых при расчете. Каких только денег не сулил ходжа, чтобы выправить минарет, но охотников почему-то не нашлось. Молва успела стать легендой, и следов ходжи давно не найти, а минарет все падает и никак не упадет.