Сейчас он уже сомневался, что именно так оно и было. Потому что отец Тамары, Василий Петрович, работал машинистом, и не исключено, что он мог быть на одном из тех двух паровозов в тот роковой день, а если нет, то все равно не мог не рассказать об этом случае в семье: такие трагедии происходят не каждый день. И конечно, позже, доставая из почтового ящика письма, адресованные дочери, или снимая телефонную трубку, он никогда не думал, что это тот самый мальчик из Мартука, о котором он некогда рассказывал дома.
Вот как тесно все переплелось в жизни, и эта мысль пришла к нему только сейчас, когда Василия Петровича уже давно нет в живых, и та девочка в пышных голубых бантах, которую он некогда встретил у "Железки" с нотной папкой на длинных шелковых шнурах, уже пожилая женщина, и вряд ли она когда-нибудь догадывалась, что про человека, любившего ее всю жизнь, она услышала еще задолго до того, как они повстречались, хотя они познакомились в счастливом возрасте: ей было четырнадцать, а ему пятнадцать лет. Далекое, безвозвратное время... Он тогда пошел вслед за ней мимо сказочного вокзала, свежевыбеленного, свежевыкрашенного, сияющего свежевымытыми ко Дню железнодорожника окнами, и очень удивился, что она тоже живет в районе "Москвы", на улице 1905 года, в доме номер 34, -- память сохранила и эту подробность...
Оттолкнувшись от воспоминаний о железнодорожной столовой, где поездные бригады обедали на целых пять рублей, он припомнил и другую историю -- и к ней он тоже оказался невольно причастным.
Уже будучи парнем, его дальний родственник Мелис, с которым они держали "ишык-бау" на свадьбе у Сафии-апай и чей след потом затерялся в Ленинграде, носил цигейковый полушубок, или, как сказали бы сейчас, дубленку из натуральной овчины. На рослом, стройном Мелисе, на спор гнувшем двумя пальцами медный пятак, она смотрелась замечательно. В ту пору ватники уже повсеместно вытеснились бобриковыми полупальто с удобным меховым воротником и высокими, на уровне груди, косыми карманами, что очень нравилось подросткам. На этом фоне единственная дубленка местного щеголя Валиева, конечно, бросалась в глаза, и о ней судачили все, кому не лень. Рушан даже однажды слышал, сколько она стоит -- 450 рублей, за эти деньги можно было приобрести два бобриковых пальто.
Так случилось, что, став инженером, Рушан участвовал в реконструкции камвольно-суконного комбината "под химию" -- под синтетические ткани, или, как говорили кратко, под лавсан. Те шестидесятые годы прошли под знаком "большой химии": каких только благ не обещали народу, как только волшебница-химия войдет в наш быт. Главное, что все будет едва ли не даром, рупь -- воз, химия все-таки, значит -- из воздуха, из дыма, из газа, то есть из ничего.
Как дружно в те годы шельмовали в прессе натуральные ткани -- габардин и коверкот, бостон и диагональ, шевиот и драп, бархат и даже ситец! Они, оказывается, и дороги, и непрактичны, и пыль вбирают чрезмерно, и при стирке садятся, и не модны -- не соответствуют времени и современному образу советского человека, естественно, самого передового и прогрессивного в мире. В общем, надо вывести все это под корень, и чем раньше, тем лучше.
Вот такой комбинат Рушан с коллегами крушил в городе Фрунзе, бывшем Пешпеке, нынешнем Бишкеке, в Киргизии, где шерсти в ту пору было немеряно, действительно, рупь -- воз, ведь миллионы овец гуляли на горных пастбищах.
Помнится, в обеденный перерыв какой-то старик-текстильщик с обидой говорил Рушану: "Опомнитесь, что вы делаете? Лучше материи, созданной природой, никогда не было и не будет. Если уж государству некуда деньги девать, пусть вложит их в овцу -- чудо природы".
А Рушан с коллегами отбивался от старика, потрясая газетными выкладками.
Первый советский лавсан стоил дешевле шерстяного габардина на десятку, но через два года сравнялся в цене, а сейчас, когда практически нет отечественных шерстяных тканей, пропал и лавсан, а ведь обещали сколько хочешь, да по смешной цене.
В последнюю зиму Рушан как-то случайно зашел в магазин и увидел огромную очередь. Толпа, едва ли не в драке, расхватывала искусственные меховые пальто. Вот тогда он и припомнил, что похожее пальто было у Мелиса тридцать лет назад, только там-то был настоящий мех, а от этого за версту шибало химией. Он машинально поинтересовался у одного счастливчика, тут же напялившего бесформенное оранжевое приобретение, о цене покупки. Тот на радостях великодушно оторвал и вручил ему ценник, и вновь, как и тридцать лет назад, всплыла та же цифра -- 450. Только новыми. Вот тебе и рупь --воз!
Остались без габардина, без шерсти, без бостона, без хлопка и кожи, загубили миллиарды, загадили химией природу... Да, прав оказался старый текстильщик из Фрунзе -- в овцу надо было вкладывать деньги, в овцу, а не в химию.
Если бы сегодня кто-нибудь взялся проанализировать все крупные проекты страны за 70 лет -- от коллективизации до продовольственной программы и компьютеризации школ, -- мы бы ужаснулись своей бестолковости и дремучести, и не исключено, что с высоты нынешнего опыта, включая и мировой, многие из тех проектов показались бы настоящей диверсией.
Среди решений и постановлений, которые долго, вплоть до последнего времени, принимались населением всерьез, были и временного характера, они так всегда и начинались: "В связи с тем-то и тем-то временно повышается..." -- и так далее. Но ничто не оказывается более вечным, чем временное. Один такой правительственный указ Рушану запомнился надолго, он и сейчас вспоминает об этом случае со стыдом.
В 1961 году, ранней весной, он стоял на перроне станции Экибастуз, где еще совсем недавно находился в тюрьме Александр Исаевич Солженицын, а директором местной ТЭЦ был сам Маленков, которого он видел потом, на первомайские праздники, во главе колонны энергетиков.
Рушан дожидался поезда из Павлодара, и в это время по вокзальному репродуктору передали тот самый указ: "В связи с неблагоприятными обстоятельствами с первого апреля временно повышается цена на сливочное масло, до трех рублей пятидесяти копеек за килограмм".
Рядом с ним стояла группа людей, тоже, видимо, ожидавших опаздывающий поезд. Как они зло, с неодобрением восприняли правительственное сообщение! Особенно неистовствовала полная, в теплом пуховом платке, женщина, уверявшая остальных, что "временно" означает "на всю жизнь".
Рушан в пору молодости принадлежал к тому несметному большинству, кто безоговорочно верил в официальную пропаганду, в любое печатное слово, и потому счел своим гражданским долгом подойти к злобствующей, на его взгляд, группе обывателей и высказать свое мнение, разъяснить, как комсомолец, правительственное решение. Он бесцеремонно подошел к людям и жестко, с сарказмом заявил:
-- Вы, товарищи, наверное, прослушали одно важное слово. "Временно"! Понимаете -- вре-мен-но... Кончатся временные трудности, и масло станет дешевле прежнего. Я лично в этом не сомневаюсь, -- и, гордый своим поступком, отошел от них подальше.
Эту сцену ему никак не удается забыть -- в последние годы замучили постоянные перебои не только с маслом, и он мысленно всегда просит прощения у тех людей, которых он посчитал зажравшимися обывателями. Как молод и наивен он был! И разве он один?
Экибастуз, Маленков, Солженицын... Опальный вождь и опальный писатель... Как все переплелось на нашей грешной земле. Как ни крути -- все они, включая и Рушана, уезжали с этого крошечного перрона, из города, известного в ту пору суровыми тюрьмами и первым в стране рудником, где разработки велись открытым способом. Сейчас, когда книги Солженицына широко издаются на родине, Дасаев с особым волнением берет каждую из них в руки: а как же -- с одного перрона когда-то отъезжали...
С Солженицыным Рушан ощущает близость еще и потому, что, говорят, "Раковый корпус" тот написал в ташкентской больнице, или в Ташкенте пришел ему замысел романа, когда поставили ему страшный диагноз...
XIII
Судьба человека складывается из потерь и обретений. Иногда того или иного бывает чуть больше или чуть меньше, и по этому соотношению жизнь, наверное, принято считать счастливой или несчастливой, удачной или неудачной. В любом случае она -- бездонный кладезь, где в итоге хватает всего, если, конечно, не сойдешь с дистанции раньше времени и дотянешь до финиша и появится желание на старости лет окинуть взглядом прошлое спокойно и беспристрастно, потому что эта жизнь как бы твоя и уже не твоя, и лучше тебя это никто не сделает, даже самый талантливый писатель. Наверное, поэтому Рушану хотелось бы оставить записи и о себе, ведь без них не будет полной картины времени, как и без каждого из нас, и, может быть, какие-то вехи его пути, симпатии и пристрастия помогут понять, почему он так или иначе воспринимал события, судьбы, потери, с которыми довелось столкнуться на огромном пространстве от мыса Рока на высоком берегу Атлантики до порта Находка на Тихом океане.