Было бы очень любопытно подробно разобраться в вопросе о том, почему большой жизненный опыт, приобретенный газетным фельетонистом "Гудка" Олешей-Зубило в многочисленных командировках по всей стране, почти совершенно не был использован в прозе и драматургии писателя. Кроме нескольких фраз о железнодорожных мастерских в городе Муроме, где работали родные одного из героев "Зависти" - Володи Макарова, и полутора страничек в "Ни дня без строчки", Олеша не написал об этом ничего. Все написанное им после "Зависти" - рассказы, сценарии, пьесы - связано или с воспоминаниями об Одессе времен детства и юности, или с абстрагированным и несколько условным интеллигентским городским бытом. Тогда считалось, что главная беда литературы заключается в незнании писателями реальных условий жизни страны, для устранения которого организовывались многочисленные групповые, или, как тогда говорилось, "бригадные", поездки. Незнание это, впрочем, сильно преувеличивалось - дело было (как в случае с Олешей) вовсе не в незнании, а в непонимании того, что творческое претворение жизни в искусстве требует глубинного проникновения художника в эту жизнь, требует, чтобы в нее уходили корни его наблюдательности, воображения, чувства поэтического, чтобы корни эти доставляли соки земли ветвям, цвету и плодам.
Любой писатель-ремесленник, знай он железнодорожную тематику так, как знал ее Олеша-Зубило, сделал бы из этого знания романы, рассказы, пьесы, "перестройка" осуществилась бы с наглядной убедительностью...
У писателя Ю. Олеши в его литературной биографии прижизненно было два периода славы, а теперь, посмертно, наступил третий период.
Первая слава - это слава молодого газетного поэта-сатирика, писавшего под псевдонимом "Зубило". Вторая слава началась после выхода романа "Зависть", была подкреплена написанным ранее, но напечатанным позднее романом для детей "Три толстяка", рассказами и пьесами и в конце тридцатых годов кончилась. После этого многие годы о писателе в печати почти не вспоминали.
Один литератор, выпустивший много книг и имевший обыкновение резать в глаза пресловутую правду-матку, как-то сказал ему:
- Мало же вы написали за всю свою жизнь, Юрий Карлович! Я все это за одну ночь могу прочитать...
Олеша мгновенно ответил:
- А я за одну ночь могу написать все, что вы за свою жизнь написали!..
Говорили о другом литераторе, и кто-то напомнил французский афоризм:
- Его стакан мал, но он...
- Но он пьет из чужого стакана! - закончил Олеша.
Казалось, что он весь уходит в застольное остроумие, и лишь потом выяснилось, что последние шесть-семь лет жизни он снова хотя трудно и мучительно, но упорно писал. Он не успел сам собрать и отделать свою последнюю книгу, ту самую, о которой мы говорили с ним на Москворецком мосту, но когда она вышла, начался третий период его славы.
Я хорошо помню буйный цвет первого успеха автора "Зависти", когда его имя сразу вошло в десяток самых популярных и внушающих наибольшие надежды имен молодой советской литературы. Я брал интервью у Луначарского на генеральной репетиции "Заговора чувств". Бывал я и на репетициях "Списка благодеяний" у Мейерхольда; помню премьеру и интереснейший диспут в Доме печати, где Олеша состязался в остроумии с противниками пьесы. Еще помню любопытный "Суд над драматургами, не пишущими женских ролей", организованный по инициативе Б. М. Филиппова в подвале Театрального клуба на Пименовском. В том самом крошечном зале, где Маяковский на открытии клуба впервые читал "Слушайте, товарищи потомки...". Общественным обвинителем была Зинаида Райх, а Олеша выступал как свидетель обвинения (он только что написал пьесу с главной женской ролью). И тут он тоже сыпал блестящими парадоксами. Если где-нибудь сохранилась стенограмма этого необыкновенного заседания, то она должна быть очень интересна: на "суде" выступали, соревнуясь в красноречии, В. Мейерхольд, В. Катаев, А. Глебов и другие. На обсуждении сценария "Строгий юноша" в Клубе писателей летом 1934 года я участвовал в прениях. Мне и тогда уже очень не нравился сценарий, и я говорил об его искусственности и внутренней фальши. Участники обсуждения в оценке "Строгого юноши" разделились примерно пополам. Один из поклонников сценария назвал его "танцем на подмостках души". Уж не знаю, как это понравилось Олеше, но ироническая молодежь мгновенно взяла на вооружение эту цветистую фразу, и она у нас надолго стала условным обозначением всего ходульного и высокопарного. Не помню, выступал ли Олеша.
В конце тридцатых годов я несколько раз встречался с Олешей за столиками кафе "Националь" и ресторанов. Он добродушно отнесся к моему выступлению на диспуте о "Строгом юноше": для него я тогда был никем молодым человеком, что-то пишущим и ничем не выделяющимся из множества мелькавших вокруг лиц.
К сороковым годам известность Олеши несколько померкла. Имя его в журналах встречалось редко, он уже вступил на горестную стезю поправщика и сочинителя диалогов в чужих сценариях. Правда, иногда в "Литературной газете" мелькали талантливые, остро и точно написанные критические заметки о Хемингуэе, Уэллсе, Чапеке, Селине, Грине. Но уже не было широковещательных интервью о готовящихся и так никогда не написанных пьесах или о задуманных романах. Заблистали другие имена, на диспутах спорили о других книгах, и сама метафорическая манера Олеши стала казаться старомодной. Но все же имя его излучало блеск и обаяние, а передававшиеся изустно остроты и афоризмы поддерживали остывающую славу.
Во время войны превратности эвакуационной судьбы забросили Олешу в Среднюю Азию. Попал он туда сложным путем - из осажденной Одессы, через Черное море, Кавказ и Каспийское море. Стало известно, что он обосновался в Ашхабаде. Доносились его остроты, как всегда пышные, хотя и полные своеобразного, горделивого самоуничижения.
Но вот в начале февраля 1944 года я получил через бюро вырезок рецензию ашхабадской газеты на постановку пьесы "Давным-давно" местным драматическим театром. Рецензия была написана необычайно изящно и точно. Невольно я взглянул на подпись - под рецензией стояло: "Ю. Олеша"...
Юрий Олеша! Любимец моей юности! Двести строк на серой толстой газетной бумаге военных лет, посвященные моей пьесе... Я был взволнован, счастлив и горд. Олеша хвалил пьесу не слишком, а с некоторой величавой снисходительностью, но все же хвалил, а главное - особенно отмечал в ней именно то, что и мне казалось самым удачным. Меня хвалили и больше, но это был Юрий Олеша! Перечитав несколько раз рецензию, я написал ему на адрес газеты пылкое благодарственное письмо, с красноречивым описанием того, что он для меня значил когда-то...
Года через три мы встретились в послевоенной Москве. Нас познакомили, но он и бровью не шевельнул, когда ему назвали меня...
Через некоторое время я зашел днем в кафе "Националь". Олеша сидел в компании. Слышался его голос - скандированная, удивительная по четкости дикция. Раздался взрыв смеха. Я прошел мимо и сел в глубине за пустой столик. У меня еще не приняли заказа, как я увидел, что Олеша подходит ко мне. Он приветливо и изящно-вежливо пригласил меня, если я никого не жду, перейти к их столику. А через два часа он уже звал меня на "ты" и "Александром" с шутливым носовым "эн" и тройным "эр". Так он всегда уже называл меня впоследствии.
Читая некоторые появившиеся в последнее время воспоминания о Ю. К. Олеше, я с огорчением увидел, что многие афоризмы и остроты его, которые я считал импровизацией, другие слышали от него в другое время и при других обстоятельствах. Но потом я подумал: а почему бы и нет? Актеры репетируют сцены будущего спектакля, писатель по многу раз перечеркивает и пишет вновь неудавшиеся куски - почему бы блестящему и признанному королю застольных бесед полагаться только на вдохновение и не отрабатывать своих фраз? И почему ему не угощать своими перлами новых собеседников? Кроме того, каждый вправе считать, что именно ему довелось присутствовать при рождении остроты или великолепного афоризма.