Ставя роман "Три толстяка" в конец, я подчеркиваю, что мое творчество, как бы оно ни блуждало, всегда в существе своем за народ, за борьбу с прошлым, за ленинизм, о свете которого я говорю в начале книги. "Три толстяка" - в конце книги должны звучать, хотелось бы мне, как залог моей веры в то, что я создам новые нужные стране вещи.
Вот то внутреннее оправдание сделанного мною построения книги, оправдание, которое, возможно, передастся читателю в виде правильного взгляда на меня, как на писателя.
Юрий Олеша
1956 года, 20 февраля Москва"
Стихотворение, которое Олеша называл эпиграфом к книге, "Ленинизм живет" было опубликовано в годовщину смерти В. И. Ленина, 21 января 1925 года. Оно появилось в газете железнодорожников "Гудок" на той же полосе, чем Олеша гордился, где были напечатаны "Снежинки" Демьяна Бедного и отрывки из поэмы Маяковского о Ленине, не так давно законченной. В этом стихотворении общественная позиция молодого Олеши выражена с глубокой, страстной искренностью:
Эту смерть
Мы называем - жизнь,
Выковали, выткали на шелке
Формулу бессмертия навеки:
Ленин умер - ленинизм живет...
Нужно еще сказать несколько слов о написанной мной вступительной статье к "Избранному". Как и большинство критических статей, и эта имела временное значение. Несколько лет спустя после смерти Олеши я начал работать над его творчеством более углубленно, отдельные главы будущей книги опубликовал в журналах и надеюсь выпустить ее. Но та статья представляет своего рода документальный интерес - я читал ее Юрию Карловичу у себя на даче, в Переделкине, летом 1956 года. Обыкновенный летний день, когда у меня был Олеша, запомнился мне праздником. Олеша слушал с особенным вниманием ту часть статьи, которая относилась к "Зависти" (ведь она была под вопросом), и сказал, что мне удалось, как он выразился, "выгнуть кривизну". Едва ли нужно говорить, как был доволен автор статьи этим отзывом, но, признаюсь, еще больше тем, как была встречена она в издательстве. "Разговор об Олеше состоялся", - сказал мне сотрудник, который вел его книгу, из чего следовало, что сомнения в составе сборника отпали. Книга вышла вскоре стотысячным тиражом, разошлась мгновенно.
Рецензий, сколько помнится, не было, - во всяком случае, не они определили успех книги. Олеша присутствует в нашем литературном сознании независимо от того, пишут о нем или нет, как мастер со своей темой, со своим отношением к миру, рожденным революцией, подобно Пришвину или Паустовскому.
Русский литературный язык в творчестве Олеши обрел столь чувствительный современный оттенок, его изобразительные средства полны такого индивидуального ощущения жизни, что без примеров из Олеши не обходится ни один словарь современного русского языка, ни словарь литературных терминов.
Этого словесного блеска, присущего Олеше, не было бы, если бы как художник он не осознавал себя в новой истории человечества. Освоение нового мира освещает его творчество.
Живой Олеша - человек очень сложный, противоречивый, друг и товарищ всех, для кого развитие искусства невозможно вне революции. Вероятно, поэтому воспоминания о замечательном писателе, вошедшие в эту книгу, написаны с такой охотой - увлекательное, воодушевленное дополнение к его творчеству.
1972
Ирина Полянская
Олешу я знала на протяжении многих лет, но уже в московский период его жизни. В Одессе я его не знала.
В Одессе прошло мое детство и половина жизни. Там мы с Ольгой Густавовной Олешей (Олей Суок) вместе поступили в первый класс, вместе сидели и веселились во всех классах и вместе окончили гимназию. С Юрием Карловичем я познакомилась уже тогда, когда они с О. Г. приезжали из Москвы в Одессу. Там, на даче, он читал нам отрывки из рукописи "Зависть".
В Москву я переехала в 1933 году. У Олешей бывала не часто, Юрия Карловича видела и того реже. Но каждый раз я уносила с собой какое-нибудь исключительное впечатление от него, впечатление, которое не забывалось.
Об Олеше напишут много, напишут хорошо. И все же мне хочется записать хоть частицу того, что я слышала от него самого или от О. Г. о нем, частицу того, что вспоминается и думается.
При коротких встречах мое внимание было настолько поглощено беседой с ним, быстро сменяющимся выражением его глаз, что линии лица как-то не вполне улавливались. Его лицо было всегда полно экспрессии, движения; волосы, часто в беспорядке, скрадывали прекрасный лоб. Теперь, в неподвижности, яснее выступили благородство линий, гармония черт. Такой красивой головы, такого лба я, кажется, никогда не встречала.
Когда умер Олеша, распускались листья на деревьях. В Лаврушинском переулке зацветала верба. Везде на бойких углах продавали ландыши - весна провожала его.
Как писал он о весне?
"То зеленое, что виднеется сегодня между домами, из-за домов, еще далеко не то, что называется первой зеленью. Его еще нет, этого зеленого, оно скорее угадывается. Не слышно, например, запаха, характерного для этих дней. Может быть, впрочем, мир не устанавливает со мной контакта? Может быть, с годами теряется возможность этого контакта? Может быть, школьник слышит этот запах...
Надо выбраться за город. Поеду на какую-нибудь станцию, сойду и буду стоять. Установится ли контакт? Когда-то я хотел есть природу, тереться щекой о ствол дерева, сдирая кожу до крови" (из записей "Ни дня без строчки").
В одну из трудных в бытовом отношении весен Олеши, гуляя, сидели на скамейке сквера. Солнце, весенний щебет, зелень, почки на глазах превращаются в клейкие листочки... Ольга Густавовна утомлена, расстроена, жалуется.
- Почему у тебя все так плохо? - возмущенно спрашивает Олеша.
- А что у тебя хорошего?!
- У меня деревья распускаются.
О. Г. рассказала мне этот разговор, и я запомнила его на всю жизнь.
И вот Олеша уходит весной, и впервые деревья распускаются уже не у него.
Художник умер, а ты выходишь от него, идешь по улице, и все, что ты видишь, имеет к нему непосредственное отношение.
Мальчики во дворе играют в футбол. В память врывается описание футбольного матча из "Зависти" - без сомнения, лучшее художественное изображение игры, футболистов, стадиона, зрителей.
Вот бежит девушка, ветер подгоняет ее. И опять описание ветра в той же "Зависти". И уже перед тобой девушка бежит "подкошенная" ветром.
Художник, любуясь миром, изображая его, как бы завладевает им. И мир имеет к художнику на каждом шагу, поминутно, самое живое, неумирающее отношение.
Зал Союза писателей. Шла гражданская панихида. Ветер то и дело надувал белые шторы в больших окнах. Шторы наполнялись светом и ветром, и казалось, что там, за окнами, - простор Черного моря.
Торжественный, молчаливый зал, где среди цветов лежал Олеша, и вокруг него тихо двигались люди, где время от времени звучала печальная и величественная музыка и в окнах колыхались светлые шторы, - этот зал казался кораблем, который отплывает...
И думалось: как сказал бы сам Олеша об этой величавой и горестной картине?
Олеша был художником в "чистом виде". Он был только художником. Он не занимался ничем другим. Лишь в юности он был футболистом. А затем он уже не занимался ни футболом, ни путешествиями, ни охотой, ни рыбной ловлей... Он любил мир, чтобы изображать его.
"Две сестры - Внимание и Воображение", неразлучные с ним, творили для него чудеса, где бы он ни находился.
"Я сижу на скамье. На краю оврага - на самом краю, даже по ту сторону - растет какое-то зонтичное. Оно четко стоит на фоне неба. Это крошечное растение - единственное, что есть между небом и моими глазами. Я вглядываюсь все сосредоточеннее, и вдруг какой-то сдвиг происходит в моем мозгу: происходит подкручиванье шарниров мнимого бинокля, поиски фокуса. И вот фокус найден... Растение стало гигантским... Я превращаюсь в Гулливера, попавшего в страну великанов... Цветок возвышается как сооружение неведомой грандиозной техники... Нужно видеть мир по-новому... И притом - это не выверт, никакой не экспрессионизм!