Мелодия материализовалась в единственную реальность, а за гранью ее, в неверном и призрачном мире, раздался резкий звонок и щелкнули запоры парадной двери, пропуская вернувшегося отца.

# # #

- Ну, как тут? - спросил генерал.

Жена внимательно рассматривала его сапоги, мельком вытертые о щетинистый коврик, и не отвечала.

Неделю назад, взяв в руки пистолет, брошенный сыном, и беспредметно щелкая курком, она поняла, что жизнь ее миновала, распалась, как лепестки траурного тюльпана "Филипп де Коминес", а она беспечно просмотрела ее. Жизнь всегда обходила ее стороной, не сбываясь, не затрагивая того главного, из-за чего, верно, и дана была, и вот миновала, оставив легкую пыльцу сожаления - пыльцу на пальцах, - невесомую, невосполнимую.

Убрав пистолет, она не бросилась следом за сыном, только взглянула через порог спальной, прикрыла дверь и ушла к себе. ""Не сотвори себе кумира", произнесла она. - Как же плохо я читала, как все мы плохо читали Библию, как забыли Бога своего, и как поздно теперь вспоминать". Всю неделю глухое молчание висело в квартире, и всю неделю своими точеными и полупрозрачными руками она перебирала дорогие безделушки на туалетном столике, думая о том, что растворилась в любви к мужу и сыну, забыла о себе - и потому забыта ими. Она переставляла по холодному малахитовому столику округлые и изящные безделушки, вехи жизни, а потом неожиданно разделась донага, поднялась перед зеркалом на сафьяновую табуреточку и стала разглядывать свое тело, удивляясь, зачем оно. Она разглядывала это тело, исполнившее все, что должно было исполнить, - принявшее в себя мужчину и исторгшее дитя, - и сожалела о нем, как о бездомном животном.

Потом она замерзла и, одеваясь, подумала, что никогда не понимала самых простых вещей, а вернее, силилась понять эти самые простые, не поддающиеся объяснению вещи и потому всегда испытывала смутную неудовлетворенность жизнью. Ей мелькнуло, что, воспитывая сына в своей постоянной неудовлетворенности, она тем самым развила дар, едва не погубивший его. Но мысль о сыне поднималась как вопль - и она давила ее. Она ни о чем не думала, ничего не ждала и теперь рассматривала сапоги генерала столь пристально, что, перехватив ее взгляд, он вернулся на коврик и раздраженно проговорил:

- Я с фронта. Могу я, наконец, узнать, что происходит в моем доме?

- Спроси, может, он тебе и расскажет, - ответила она, неопределенно махнув рукой в сторону комнат, но почувствовала внезапную тревогу за сына, возраставшую беглыми аккордами, и тогда поняла, что слышит музыку.

Отстранив жену, генерал угрюмо двинулся в глубь квартиры, раздвигая свободный поток мелодии, и, уже взявшись за ручку двери, застрял возле Леркиного кабинета. Генерал вовсе не разбирался в музыке, но то, что играл сын, остановило его динамической точностью звучания, доступной красотой хорошо скоординированного оперативного плана. Он вспомнил, как в польскую кампанию предложил свой первый план, послуживший его внезапному возвышению. Составляя его и оттачивая в деталях, он постоянно ощущал упругость противостоящих сил и ею поверял действия войск, гармоническую и целостную картину боя.

"На пути парень, - решил генерал и ушел, вторично отстранив жену, попавшую на пути. - Пусть работает".

- Ты спроси... - начала она.

- Некогда, - бросил генерал через плечо. - Да и незачем, он и так рассказывает, слушай.

Жена осталась одна, слушая и не узнавая мелодии, которую играл сын, и оттого не понимая, где находится. С варварской силой вздымались звуки.

...террасы белого камня, истертые ступени, акведуки, пепел, вода... Она обнаружила себя забытой в полутемном коридоре, зарделась от стыда, и тут же все возмутилось в ней.

# # #

Четверть часа провела она за туалетом, а потом властно постучала в кабинет мужа я вошла, не дожидаясь ответа. Генерал, крутивший в руках шестую нулю, которую по давнему суеверию всегда носил с собой, сунул ее в нагрудный карман и поднял глаза на жену. Грациозно качнувшись, она прошла кабинетом и села по другую сторону стола.

- Мы переезжаем, - сказала она.

- Вот как?

- Вот так. У меня один сын, я не хочу, чтобы он застрелился.

- А он хочет?

- Ты слепой? Ты ничего не видишь в своем доме?

- Вижу. Хулиганство. Надеюсь, что возрастное.

- А я тебе говорю, он хотел застрелиться!

- Чтобы застрелиться, одной пули хватит, можешь мне поверить. Оставим это.

- Что ж, оставим. Но я хочу, чтобы он жил в ведомственном доме. Ты не знаешь, как действует на него эта публика. И на меня. Я даже собаку завести не могу - стыдно, видите ли. И стыдно, когда вокруг дети голодные. Хватит. У меня одна жизнь, и я не хочу голодных детей. Я хочу собаку. И хочу, чтобы сын рос среди детей приличных.

- Не люблю приличных детей, - задумчиво произнес генерал. - Плохие бойцы из них вырастают.

- Ах вот как, плохие, - со скрытой издевкой ответила мать. - А как же русские офицеры - ведь все из дворян выходили. И неплохо воевали - вон какую империю вам оставили.

Генерал вскинул брови, потом не слишком искренне хохотнул и ответил:

- А что мы с этими офицерами в гражданскую сделали? То-то. Так что давай не забывать уроков прошлого, как учит товарищ Сталин.

- Но ведомственные дома тоже не я придумала, - ответила мать, чувствуя, что ее понесло, и нимало не противясь этому. - Думаю, без товарища Сталина не обошлось, а? Так что в этом вопросе у нас с ним смычка, как теперь говорят. И в том, что погоны вам вернули, - тоже. Только что с аксельбантами, скоро ли? Погоны без аксельбантов - это не признак революционности. Это признак дурного вкуса, мой друг, так и передай товарищу Сталину.

- Ты... Ты... - вскрикнул генерал.

Неловко вывалившись из-за стола, он принялся яростно и бесполезно топать сапогами, утопавшими в ковре.

- Ты в своем уме? Ты о ком говоришь?

- Да, мон женераль, - с печальным презрением произнесла она, рассматривая бесшумно топочущие сапоги. - Долго еще ждать, когда из вас дворяне вырастут. Однако дожидаться этого мы будем в ведомственном доме. Ах, недооцениваешь ты дворян, мон женераль. Не забыл ли ты про моих братьев? Оба дворяне, оба корниловские офицеры. И ведь живы. Ты, кстати, не знаешь, где они теперь? Что ты по этому поводу пишешь в своих анкетах, мон храбрый женераль? И что по этому поводу думает товарищ Сталин?

И она расхохоталась в лицо онемевшему генералу тем беглым смехом, который он любил в ней когда-то до слабости, до полного забвения себя и места своего в жизни. Эта горячая беглость ее дыхания, смеха и даже почерка, всю жизнь делавшая его невменяемым, в один миг восстановила ее неистребимую власть, и, забыв об огромных задачах, о свершениях войны, о своей карьере и проклятых братьях, которых он никогда не видел, генерал опустился в ноги своей немыслимой жены и прижался головой к ее коленям.

- Итак, мон женераль, - сказала она, как жезлом касаясь его головы попавшим в руку перламутровым карандашиком. - Итак, неверная сестра предает своих братьев забвению. Се ля ви. Но конец войны мы встречаем в ведомственном доме. И без дураков, как принято говорить среди будущих дворян. Ты понял? переспросила она, услышав нечленораздельное мычание. - Встречаем конец войны.

- Победу, - глухо поправил генерал, не отрывая рта от ее коленей.

Леркина мать слегка выгнулась, принимая скользящую по бедрам тяжелую голову, и, отвернув лицо, следила перламутровые блики, игравшие на карандашике.

"Теленок, - думала она. - Счастливый теленок. В нем-то я не ошиблась. Уж кто счастлив, тот счастлив надежно".

# # #

Небо стремительно гасло, наполнялось гортанным криком, а потом порвалось и упало клочьями.

- Где небо? - закричал Авдейка.

Он стоял у окна, зажав голову ладонями, скрываясь от обнаженной, пустой, разоренной бедствием комнаты. Небо опадало черными клочьями.

- Где небо?

Деда не было. За ним не было деда. С первого взгляда Авдейка понял, что его нет. Время деда иссякло, как иссякло оно когда-то у дяди Пети-солдата, оставив по себе зияющую пустоту.